О писательстве и писателях. Собрание сочинений
Шрифт:
Г-н Д. Дарский выясняет на подробностях, на отдельных стихотворениях, в чем заключается эта тайна музыкальности души Фета, породившая для него немалые муки со словом. Он все старался выразить невыразимое; определенные, отчетливые темы и сюжеты были для него чужды. Фет пылает, а не рассказывает; создавшим «поэму», стихотворный рассказ, — его невозможно представить. Но вернемся к его личности, к его жизни.
Г-н Д. Дарский очень тонко улавливает, что этот музыкальный и несколько безумный гений находил себе в высшей степени уравновешение в его ежедневной практичности, в деловых, суровых заботах о земле, о нужде, о службе. От этого не только сам Фет любил и уважал в себе эти реальные хлопоты, но окружавшие друзья его, Л. Н. Толстой, Тургенев, В. П. Боткин, положительно радовались его практической работе и преуспеваниям его в этой работе. И они, и он видели инстинктивно в этом якорь спасения для личности, якорь спасения и сохранения именно для поэта. По поводу стихотворения, присланного ему Фетом на обороте какого-то счета, Толстой написал ему: «Стихотворение ваше не только достойно вас, но оно особенно и особенно хорошо, с тем самым философским поэтическим характером, которого я ждал от вас. Хорошо тоже, — что заметила жена, — что на том же листе, на котором написано это стихотворение, излиты чувства скорби о том, что керосин стал стоить 12 коп. Это побочный, но верный признак поэта».
Угадка точная. Отсюда самый
Вся работа г. Д. Дарского так же умна, как и осторожна: качества, безусловно необходимые, когда говоришь о Фете. Он его объясняет и нигде не оправдывает и не ускоряет. Все будут ждать с нетерпением выхода его исследования отдельною и оконченною книгою.
1916
М. Горький и о чем у него «есть сомнения», а в чем он «глубоко убежден»… {89}
Пользующийся небольшою, но очень чистой известностью в литературном мире, г. А. Волжский писал мне не так давно в частном письме: «Я увидел у своей племянницы, гимназистки, на стене карточку Максима Горького, среди других писателей, и сказал ей: «Убери ты этого наглого мастерового со стены»… Сказал конечно не повелительно, а ласково, — как литературный совет 40-летнего человека, — ибо по скромной и тихой натуре своей этот автор «Литературных исканий», «К Серафиму Саровскому» и «Св. Русь» вообще не может, не умеет и не хочет распоряжаться, ни на виду, ни тайно. Но определение «наглым мастеровым» Горького решительно запоминается, как надлежащая подпись под многочисленными его портретами (в особенности — В. А. Серова, бывший на посмертной выставке картин последнего), как определение его ослепительного литературного «бега» («Горький пробежал», а не «был» в литературе), и, наконец, как последняя эпитафия на его могильной плите или на его славном монументе… «Наглый мастеровой»… Он не родился таким; он родился скромным, с душою и с некоторым талантом. Но вот подите же: с момента, как он принес в журнал Михайловского и Короленки свой первый свежий рассказ про «бывших людей», линия этих лысых радикалов и полупараличных революционеров завизжала, закружилась, захлопала, затопала от прибывшей впору помощи, — выдвинула его впереди всех, поставила над собой, — и человек был погублен, писатель был погублен, в сущности, ради того, чтобы в «Истории российской социал-демократии» был выдвинут некоторый своеобразный эпизод. «Пером» Горького воспользовались. Горького стали «употреблять»… Сам Горький, человек совершенно необразованный, едва только грамотный, или ничего не думал, или очень мало думал: за него думали другие, «лысые старички» и «неспособные радикалы», которые стали начинять его темами, указывали предметы писания, а он только эти темы и эти предметы облекал в беллетристическую форму, придумывал для них «персонажи», придавал им свой слог, размашистость и подписывал свое имя. И каждую его «вещь», напетую с чужого голоса и неизменно танцующую «от печки», шаблонно повторяющуюся в очень узеньких рамках, — стоустая и тысячепёрая критика и рецензия принимала с тем же воем восторга, с каким был принят его первый рассказ в «Русском Богатстве». Максим Горький не замечал, что это для него «делается», «устраивается»; он не видел, что «устраивается» (перед 1905 годом) революция, а не «он» и его «судьба»; что он и талант его тут «ни при чем» или значил очень мало, — а нужно было сделать шум, гам, составить «общественное мнение», заставить «кого следует» думать, что «страна желает», «требует», «решила». Приписав это себе и своему таланту, а не своему историческому положению, не минуте, в которую он «пришел», — Горький, естественно, потерял землю под ногами и ясность в голове; его «тащили», а он вообразил, что «тащит эпоху за собой»; его взяли с чужой поклажей и на чужих лошадях, а ему представилось, что он совершает какой-то «поход» Александра Македонского, всех покоряя, всех разгоняя. Отсюда тон его принял совершенно нелепый характер: он то расправлялся с Францией, то с Соединенными Штатами [335] , — и расправлялся небрежно, через какое-нибудь «письмо в редакцию», о котором, уже по неестественности дела, — правда, начинали везде сейчас же шуметь, писать, говорить. Но шум, писанье и говор — это одно, а дело — совершенно другое. Он не замечал, что делает совершенно нелепости, что и писатель, и человек в нем давно умерли, а осталась какая-то пухлая, нелепо летающая птица, с «былою славою», этой грустной параллелью «былых людей», — которая клокочет о чем-то и летит куда-то, но все это совершенно бессмысленно, — пока об Александре Македонском не заговорили полушепотом и частным образом: «да это просто расходившийся мастеровой», которого опоили дурманом.
335
Имеются в виду очерки М. Горького «Прекрасная Франция» (1906), «Город Желтого Дьявола» (1906).
Заметим, что он — еле грамотный, что частные письма он только подписывает своею рукою, а текст их диктует. И тогда чем нам представится следующее его рассуждение, изложенное или манифестованное в одной шведской газете и переданное «объединенною печатью» и в нашу прессу.
«Культурный мир (!!) в настоящее время отравлен и все больше продолжает отравляться чувствами вражды, злобы и ненависти. Интеллект (!!) уступает место зоологическим побуждениям. Между германцами, англосаксами и романскими народами воздвиглись целые горы болезненных наростов, нависла завеса всевозможных темных чувств. К этим чувствам, разъединяющим людей, прибавятся после войны еще чувства зависти, любостяжания и мести. Злые силы пробуждены, и все бесчеловечное на свете дерзко подняло голову.
Народы Европы должны признать, что им необходимо более интимным образом и более по-братски соединиться в культурной работе. Эта необходимость диктуется очень простой точкой зрения: англосаксы, германцы и романские народы составляют вместе небольшую часть всего населения земного шара. Вместе с тем они составляют то меньшинство, которое создало и создает духовные ценности (!!), столь драгоценные для всего человечества (!!). Право на духовную гегемонию мира (!!) принадлежит Западной Европе — то право она завоевала силой своего духа, своей усердной работой на поприще науки и искусства (!!), своими интеллектуальными заслугами (!!) перед целым миром.
Однако безумная, кровавая борьба между европейскими народами дает право большей части населения нашей планеты сомневаться в моральном значении западноевропейской культуры, отрицать ее интеллектуальный авторитет (!!), сопротивляться ее идеалам и принципам (!!). Эта кровавая бойня между лучшими народами земли закрепляет на свете варварство и, без сомнения, остановит победоносное шествие культуры на восток (!!) — в Азию и Африку. Красота (!!) и польза того, что люди получили от мысли с востока, вызывает во мне серьезные сомнения (!!). Но зато я глубоко убежден (!!) в величии, красоте и пользе всего того, что создал здоровый, жизнеспособный ум Европы (!!).
Европа дорого заплатит за эту, быть может, — неизбежную, но тем более ужасную войну.
Но я еще раз повторяю (!!), что твердо верю в то, что народы Европы, раскаявшись в преступлении друг против друга, найдут реальную и верную базу (!!) для общей работы на благо мировой культуры (!!)».
Знаками восклицания я отметил выражения Горького, где он, совершенно забывшись, выступает каким-то арбитром Востока и Запада, целых веков, целой мировой культуры. «Кто ты, так судящий, — таким голосом, с такой высоты?» — «Я тот, который написал «Мальву», т. е. характеристику одной проститутки. «Челкаша», т. е. случай с одним воришкой, и наконец «На дне» — т. е. целую картину пьяного, воровского и проституционного сброда». Но это все — падение и разрушение какой-либо цивилизации, все — «взлом» культуры, как есть «взломщики» квартир, а отнюдь не утверждение каких-нибудь «духовных ценностей» и чего-то «интеллектуального», слова, совершенно несвойственные Горькому и лежащие вне словаря его литературной деятельности. Совсем напротив… Горький всю свою деятельность уложил на прославление «бывших людей» в противовес «сущим людям», — на обругивание этих «сущих людей», целых сословий, классов, всякого рода тружеников, — если только они «трудятся» не со стамеской, ломом и отмычкой замков около чужого дома, около чужого сундука, около чужой семьи. Не «помолиться», а — взорвать чудотворный образ («Савва» [336] ), не — привезти товар на корабль, а — ночью стащить товар с корабля, потихоньку от таможенной стражи («Челкаш»). Ведь в этом дело, — которое он обобщил в «Буревестнике», почти издав крик: — «Пронесется буря, и мы все растормошим, разнесем, — мы, Челкаши, Мальвы, мы бывшие «бароны» и бывшие «актеры», которых сейчас не пускают даже на третьестепенные роли, а тогда мы сядем в первых ролях». Вот — крик, программа многих лет, всей деятельности: и вдруг он же, он и он заговорил о приобретениях культуры, о прилежной работе, о творчестве «англосаксов, германцев и романских народов», даже не упомянув, среди борющихся сейчас сил, своей «презренной» Родины, России, и всего славянского мира. Да что: он распоряжается, этот литературный Савва, и христианством, религиями: неужели непонятно каждому решительно, что разумеется под высокомерными словами: «красота и польза (!!) того, что люди получили с востока, вызывают во мне серьезные сомнения». Конечно, говорится это о христианстве. И вот не побывавший в уездном училище господин пишет: «во мне это возбуждает сомнения». Скажите, — Гизо какой, какой Момзель или Гиббон: Максим Горький сомневается «о пользе и красоте» Христа, Голгофы и Евангелия: что делать или куда деваться бедному Евангелию.
336
Очевидно, речь идет о драме Л. Н. Андреева «Савва» (1906).
«Наглый мастеровой»… Да кто ему диктует все эти пошлые слова и научает его всем этим нелепым позам? «Встань, Максимушка, на стул, и прозноси речь: тебя будет слушать весь мир». Кто это смеется у него за спиной или, вернее, — кто тот смешной, бездушный и самодовольный тупица, который ему подсказывает подобные речи, позы и темы? «Письмо в редакцию шведской газеты» написано «в ответ на устроенную этою газетою анкету по вопросу о настоящей войне и культурной работе» («Русские записки», декабрь). И вот, дело, очевидно, происходило таким образом, что окружающие Горького господа, получив «анкету», собрались, обсуждали ее, — обсуждали (судя по высокопарному тону ответа, с «культурою», «ценностями» и «интеллектом»), в какой-то приблизительно шкловской или бердической толпе, предпочитающей «телефон» и «граммофон» Божьей Матери и скучным церковным службам, — и вынесли типичное шкловское resume о мире, о цивилизации, о Париже, Лондоне и Берлине, но, конечно, с исключением Москвы… Тут, когда шли дебаты, присутствовал и Горький. Он все слушал; ничему не учившись — ничего не нашел возразить против Шклова. Воодушевился, зарядился и написал. Они подправили в букве «е». Он выставил внизу «Максим Горький».
Историк русской литературы имеет перед собой задачу отделить в последних выступлениях Горького, — напр, против сценической переработки «Бесов» Достоевского для Художественного театра [337] в Москве, как и в теперешнем разъяснении мировой войны, «лицо» его от надетой на него «личины», маски. В этих выступлениях немного «Горьковского», кроме подписи. Видный, даже когда-то знаменитый писатель дает рекламу, имя и фирму совсем не своим мыслям, — даже мыслям противоположным прежнему «своему». По необразованности, он вовсе этого не замечает, не соображает. А «друзьям» его вовсе нет дела до Горького и до цельности единого лика писателя. Вообще они в эти тонкости не входят: ведь социалисты и «к литературе неприкосновенны». Но и социалисты эти — не русские; не Н. Морозов, не Плеханов, не Г. Лопатин. Это что-нибудь вроде Рутенберга, ведшего за руку Гапона 9 января и потом его прикончившего (смотри «За дверями охранного отделения», заграничное издание), вроде Гольденберга и т. под. Им не много дела до русской литературы и до судьбы русского писателя.
337
Горький М. Еще о «карамазовщине» // Русское слово. 1913. 27 октября.
Во фразах приведенного «разъяснения» так и звенит абстрактная еврейская фразеология, без единой черточки русского ума, русского сердца. Не русская душа говорит. В сущности, говорит вовсе не Максим Горький. Последний — подменился, заменился. Гениальная нация в создании подделок — одна. Это говорит «местечко» Париж, где проживают «русские Моисеева закона». Их гортанный, самоуверенный, наглый «на оба полушария» говор, тон. Они «заявляют», они «думают», — все «по их мнению», совершенно безграмотных господ. Что им до Лувена, до Реймского собора, этого далеко закинутого луча с Востока, «красота и польза которого — по их (и след., по Максима Горького) мнению — вызывает серьезные сомнения». Нужна газетка с грязным фельетоном — это почище собора; нужен митинг и его «гевалт» — это важнее законов, благоустройства и целых царств. Россия?.. «И что же такое Россия?? Некультурная страна». Максим Горький подписывается. Бедный Максим Горький. Где ты, бесхарактерный русский человек? Вылетел буревестником, собираешься лечь в могилу Обломовым. Вот и туфли твои ленивые. И ленивая, бездеятельная душа. Куда тебе геройствовать? Лег на чужой воз, — и везут тебя, переодетого в чужое платье, по чужим местам, по чужим дорожкам. Ты лежишь, не сопротивляешься, и спишь крепким сном обыкновенного Обломова. «Оно беззаботнее, когда за нас думают умные люди и даже шевелят нашим языком». Конечно беззаботнее. Только не надо было вороне хвастаться, что она — молодой орел [338] .
338
Басня И. А. Крылова «Вороненок» (1811).