О русской истории и культуре
Шрифт:
В самом деле: есть три вехи на пути человека — рождение, брак, смерть. Их обрядовое обрамление необходимо и достаточно для оценки религиозной и культурной ориентации общества. Из правил митрополита Иоанна II известно, что в поколениях внуков и правнуков Владимира венчание оставалось прерогативой социальной элиты. Простой же народ продолжал «играть» свадьбы без попа (показательно, что этот глагол употребляется только с существительным «свадьба» и не применяется ни к какому другому празднику; языческий ореол глагола очевиден из Даниила Заточника, который «уравнивал как запретные „Богу лгати” и „вышним играти“» [Лотман, Успенский, 1973, 161]). Масса сельских жителей и покойников своих хоронила по–язычески. Крестики в домонгольских погребениях в общем редки.
К тому же они как бы уравнены в правах с амулетами, например с медвежьими клыками, и с украшениями, например с бусами. Что до рождений, то у нас нет материала, дабы судить о том, сколько из них сопровождалось
Для новообращенных народов можно считать почти правилом появление «Юлиана Отступника», когда государь, наследующий первому христианину из правящей фамилии, пытается реабилитировать и восстановить язычество. Так, например, было в Болгарии, в Польше, так было и в Швеции XI в. после падения династии Инглингов. Но Русь являет собою исключение из этого правила. Казалось бы, нет ничего естественнее, чем обвинение в неоязычестве Святополка Окаянного, убийцы первых киевских святых Бориса и Глеба. Но в борисоглебских памятниках, единодушно и резко ему враждебных, такого обвинения не находим — потому, видимо, что для него не было ни малейших оснований.
Если верно, что для христианизации Руси характерна «пониженная драматичность», то о причинах этого надлежит задуматься. Бесспорно, что христианство распространилось в Киеве задолго до Владимира. Он «сделал христианство общею верою всего народа; но, прежде чем стать верой общею и господствующею, христианство довольно долгое время, не менее полувека, непрерывно существовало в России как вера частная, обок и рядом с господствующим язычеством» [Голубинский, 54–55].
Отношение киевской знати к христианству менялось. Из договоров с греками видно, что при Игоре оно было сочувственным (часть его дружинников клялась Перуном, часть же — церковью Ильи), а при Святославе — равнодушным, но всегда терпимым. «Живяше же Ольга с сыном своим Святославом, и учашеть и мати креститися, и не брежаше того ни во уши приимати; но аще кто хотяше креститися, не браняху, но ругахуся тому… Якоже Ольга часто глаголашеть: „Аз, сыну мой, Бога познах и радуюся; аще ты познаеши, и радоватися почнешь”. Он же не внимаше того, глаголя: „Како аз хочю ин закон прияти един? А дружина моа сему смеятися начнуть“» (с. 76–78). Весьма показательно, что Святославу христианство представлялось смешной верой («ругахуся» ведь тоже говорит не о брани, но насмешке). Святослава можно понять, если сопоставить походную жизнь этого сурового воина с Десятословием и Нагорной проповедью, в которых запрещалось проливать кровь и предписывалось любить врагов. Но важно, что летопись позволяет судить об эмоциональном и эстетическом восприятии князем христианства: оно не страшно, оно смешно, а со смешным не борются, его терпят.
Впрочем, именно Владимир, креститель Руси, обагрил руки кровью христиан. Как известно, на протяжении одного десятилетия он провел две конфессиональные реформы — сначала языческую, потом христианскую. Побуждения, надо полагать, оба раза были схожими: Владимир считал, что единению Руси может и должна способствовать единообразная культура, в тогдашних условиях отождествляемая с единообразной религией. Монокультура всегда навязывается сверху и обычно сопровождается насилием. Крайнее его проявление — убийство киевских первомучеников, двух варягов–христиан, сына, которого собирались принести в жертву кумирам, и отца, который защищал своего отпрыска. «И осквернися кровьми земля Руска» (с. 94).
Монокультура, как показывает исторический опыт, вообще недостижима, тем более на языческой основе. Если даже для маленькой античной Греции была характерна гетерогенность культов, что же тогда говорить о бескрайней Русской равнине? Для монокультуры пригоднее монотеизм, и поэтому описанная в «Повести временных лет» ситуация «выбора вер», состязания между иудаизмом, исламом, латинством и греческим обрядом более или менее соответствует тому реальному выбору, который делала Русь. Конечно, миссионерские речи, которые якобы слушал Владимир, — вымысел. Вымышлен, скорее всего, и рассказ о том, что были избраны «мужи добры и смыслены, числом 10», и посланы «в болгары», «в немци» и в Царьград (с. 122), хотя посольства в Булгар и Хорезм, видимо, имели место [см. Новосельцев, 30–31\ Но контакты и знакомство с четырьмя монотеистическими вероисповеданиями — не выдумка, а достоверность. Когда киевского князя именуют «каганом», подразумевается, что Киевская держава выступает в роли государственной правопреемницы Хазарии, данниками которой еще сравнительно недавно были днепровские поляне, о чем они не забыли и во времена Нестора. Государственный континуитет может предполагать и континуитет конфессиональный — по крайней мере, в качестве проблемы. Мусульманский мир Русь эпохи Владимира знала не хуже, хотя бы потому, что граничила с Волжской Булгарией. В связи с этим всего лишь естественно, что в том языческом «пантеоне», который был сооружен в Киеве в 980 г., историки находят и восточные отголоски. Нет сомнений и относительно культурного обмена с Германией, средоточием латинства: это и посольство княгини Ольги к Оттону I в 959 г., и какие–то германские планы убитого Владимиром Ярополка, быть может одновременно брачные и конфессиональные [см. Назаренко, 24–26].
Иначе
Выбор Владимира — это суверенный, свободный выбор. Византия не навязывала Руси свою веру, да и не в силах была ее навязать. Со времен А. А. Шахматова историография отвергает летописную легенду, согласно которой Владимир крестился в Корсуни. Впрочем, ее отвергали и современники летописца, о чем тот не счел возможным умолчать: «Се же не сведуще право, глаголють, яко крестилъся есть в Киеве, инии же реша: в Василеве; друзии же инако скажуть» (с. 126). Быть может, надлежит предпочесть Василев, город юго–западнее Киева, на реке Стугне: «Свое название последний (Василев. — А. П.), очевидно, получил от христианского имени Владимира: не весьма ли естественно предположить, что он получил его именно в память крещения в нем князя?» [Голубинский, 115]. Фраза о разноречиях по поводу места крещения знаменательна. Она читалась уже в Начальном своде. Значит, в XI в. жители «матери городов русских» не помнили, где «просветился» их князь. Почему? Потому, видимо, что их предки не обратили особого внимания на крещение князя, считая это частным его делом. Однако вернемся к Корсуни.
Поход на эту греческую колонию в Крыму и ее взятие летописец объясняет необходимостью оказать нажим на константинопольского императора, который нарушил обещание выдать за Владимира свою порфирородную сестру Анну. Трактовка летописца часто повторяется и в нынешней историографии. Однако после разысканий А. В. Поппэ [см., напр.: Рорре, 3–23] все это представляется крайне сомнительным. Дело, по–видимому, обстояло следующим образом.
В 987 г. Василий II был императором без империи. Претендент на престол Варда Фока занял всю Малую Азию. Корсунь (Херсонес Таврический) также держала его сторону. Последней надеждой императора была помощь киевского князя. Один русский отряд он отправил на Босфор, а другой возглавил сам; этому войску и предстояло покарать корсунских мятежников, что и произошло весной или летом 989 г. Платой за помощь была рука «порфирогенетки», которая, видимо, прибыла в Киев летом предыдущего года. До этого Владимир крестился (возможно, в день Богоявления, 6 января 988 г.) и стал Василием. Киевский князь и византийский император оказались не только в кровном, но и в духовном родстве — по общему небесному патрону Василию Великому, память которого празднуется 1 января. Что до крещения киевских жителей, его А. В. Поппэ датирует 27 мая 988 г., днем Пятидесятницы.
Итак, Владимир не испытывал ни малейшего миссионерского нажима. Не он зависел от Византии, а Византия зависела от него. Владимир был волен проводить церковную реформу по собственному разумению. Какие религиозные и культурные идеи ее оплодотворяли и сопровождали, можно судить по летописной «Речи философа» (с. 102–120).
Читая это пространное изложение христианского вероучения, мы должны обращать внимание и на то, о чем здесь умалчивается, и на то, что здесь подчеркивается, т. е. и на негативные, и на позитивные моменты. Начнем с первых. Чего нет в «Речи философа»? В ней нет буквально ни слова о христианской нравственности, ни слова о Десяти заповедях и Нагорной проповеди. Следовательно, крещение не воспринималось как этическое обновление и этическое обязательство. Следовательно, для неофитов эпохи Владимира этика вообще не составляла проблемы. Что же привлекало их в христианстве? Прежде всего историзм, и это главный позитивный момент.
Начав с дней творения, философ рассказывает о земном рае, о грехопадении Адама и Евы, о Каине и Авеле, Ноевом потопе, вавилонском столпотворении, праотцах и египетском пленении, о Моисее, Иисусе Навине, о Давиде и Соломоне, о пророках, предсказавших воплощение Иисуса Христа, Его земном служении и Страстях, Воскресении и Вознесении, наконец, о чуде в день Пятидесятницы и о проповеди апостолов. Это сухой и невыразительный перечень («Речь философа» в эмоциональном отношении нейтральна, даже олимпийски бесстрастна), но он заключает в себе множество цивилизационных идей. Среди них первенствует идея, согласно которой мир познаваем и человеку ведомы его начало и конец. Значит, религиозная реформа — это не просто приращение знания, это принципиальная переоценка человека. Раньше он был игрушкой судьбы, теперь он овладел историей.