О странностях любви... (сборник)
Шрифт:
Егор Иванович вспомнил просторную и теплую столовую, чайный стол под керосиновой лампой, взъерошенного Федора Федоровича, пьющего восьмой стакан вперемежку с папиросами, и рядом с ним нежно улыбающуюся Машу. Из вазочки она накладывала вишневое варенье Егору. Положила столько, что оно потекло на скатерть, и все засмеялись.
Егор Иванович завертелся на койке, и понемногу им овладело ужасное беспокойство. Он кашлянул негромко и позвал:
— Зюм!
— Да, Егор, я не сплю.
— О чем вы думаете?
— Думаю, что Маша
Егор Иванович быстро перегнулся с койки и различил раскрытые глаза девушки.
— Подумайте, Егор, ведь вас не двое во всей этой истории, а четверо.
Тогда Егор Иванович стал думать, и опять самым важным казалось ему вишневое варенье, пролитое с хрустального блюдечка на скатерть. Зюм тоже не спала. Он слышал, как девушка возилась, вздыхала и переворачивала подушку холодной стороной вверх. Когда она спросила, наконец, упавшим голосом, спит ли он, Егор Иванович сказал:
— Я стараюсь быть справедливым, но у меня ничего не выходит. Должно же быть что-то, что выше жалости, выше совести…
— Егор, я вас очень люблю, — сказала Зюм.
— Я вас тоже, милочка.
Зюм долго молчала. Потом Егор Иванович слышал, как она шарила под подушкой, — должно быть, искала носовой платок, — осторожно высморкалась, сдерживая глубокие вздохи… Поворочалась и затихла.
Утром по вагону затопали мелкие шажки, зазвенели стаканы, и в двери запищали детские голоса:
— Кофе, чай! Кофе, чай!
И чей-то голос прохрипел:
— Эй ты, некрещеный дьяволенок, кофе сюда.
А другой, женский голос спросил испуганно:
— Скажите, это Любань?
Егор Иванович раскрыл глаза, еще не понимая, почему он в Любани. Зюм, уже одетая, причесывалась, держа шпильки в зубах.
Подняв к нему голову, она улыбнулась:
— Некрещеные дьяволята бегают, слышите?.. Петроград грязным облаком разостлался по земле, за путями, за тощими соснами, за кочковатыми лужами болот. Проступили фабричные трубы и очертания соборов. Начался мелкий неуставаемый дождь.
Озабоченная и очень решительная Зюм завезла Егора Ивановича в гостиницу, что на Морской, приказала ждать терпеливо и на том же извозчике поехала на Каменноостровский.
В чистом и знакомом подъезде, так же как и год назад, стояла детская колясочка. Тот же сердитый швейцар, глядя в сторону, пробурчал, что в двадцать шестом номере — все дома. На третьем этаже на знакомой двери привернута тщательно вычищенная доска: «Михаил Петрович Стоянов». Зюм подышала на доску и позвонила.
Послышались ровные шаги, и дверь открыл сам Михаил Петрович, высокий бледный человек с ровным глянцевитым шрамом через висок, с холодными выпуклыми глазами, — словом, все такой же; он отступил на шаг и воскликнул:
— Зиночка! Какими судьбами?
Затем взял холодными пальцами ее руку и усмехнулся. Блеснула золотая пломба, горбатый нос еще больше скрючился. «Сейчас клюнет», — подумала Зюм; хохолок на ее шапочке вздрогнул.
— Я приехала за Машей, — сказала она твердо.
— Ах, какие мы строптивые, милая моя фантазерка. — Он снял с нее шубу. — Маша арестована надолго, и к вам я ее не скоро пущу, детка.
«Посмотрим, детка», — с яростью подумала Зюм, глядя в холодные его, выпуклые глаза. Они медленно мигнули, как у птицы. С приговорочками, с тоненькими улыбочками он проводил ее в столовую, где кипело кофе и на стуле висел Машин пуховый платок.
«Одна я отсюда не уеду, пусть режут», — подумала Зюм и, строптиво фыркнув, побежала в спальню.
Маша лежала еще в постели. Из-под пышного желтого одеяла появились сначала ее поднятые брови и большие испуганные глаза.
— Зюм? — проговорила она. — Зюм! Ты?
Зюм остановилась и ахнула: так изменилась Маша; прежде, бывало, просыпалась как вымытая росой, и глаза по утрам были ясными, верхняя маленькая губа вздрагивала — вот-вот засмеется. Сейчас Маша лежала в постели похудевшая, строгая, увядшая…
— Комар, здравствуй же, — прошептала Зюм, — настоящий комар, ни кровиночки…
Она сбросила сумочку, туфли, жакетку и, нырнув под одеяло, обхватила Машу, целуя в шею, в горло, за ушко.
— Зюм, радость моя, глупая, что это значит? — спрашивала Маша, сама стараясь поцеловать.
Зюм зашипела ей громким шепотом в самое ухо:
— Я тебе все должна рассказать. Он изумительный человек. Бросил все. И мы прискакали. Сегодня же едем с нами домой.
— Егор? Что ты говоришь? Он здесь? — Маша быстро села на кровати, схватила за руку сестру, к щекам ее хлынула кровь. — Зачем, зачем?
— Чего испугалась? Вообще, почему ты такая странная, Маша? Ты не рада, что я приехала? Ты чего-то надумала… Он в гостинице. Но только он чудной какой-то сейчас. Любит, любит, Маша! А мне он — как брат. Мы все будем счастливы! И доктор его любит. Ты знаешь — Михаил едва не заклевал меня в прихожей. Вставай, едем в гостиницу сейчас же.
Отодвинув сестру, Маша в ужасе глядела на нее. Но Зюм опять обхватила ее сильными руками и стала рассказывать все по порядку. Едва Маша раскрывала рот — Зюм кричала на нее, — приходилось молчать.
Понемногу смягчились Машины одичавшие за это время глаза, и даже губа дрогнула один разок прежней улыбкой, и не так уж ей стало невероятно, что приехал Егор. Сестры решили сказать Михаилу, что после завтрака идут гулять одни, без него; затем взять извозчика и ехать в гостиницу, где ждет Егор, и там все выяснить.
В это время Михаил Петрович несколько раз подходил к дверям спальни, но его гнали. Рассердясь, он объявил, что не может работать натощак, а завтра у него лекция.
Сестры вышли в столовую. Михаил Петрович, удовлетворенный комфортом, развернул салфетку, положил с левой руки газету, с правой портсигар, разобрал ложечки и вилочки и холодными глазами уставился на сига по-польски.