О страстях и пороках (сборник)
Шрифт:
– Товарищи! Караул! Меня, ответственного работника, избивают!!
Конечно, скандал. Публика собралась. Вижу я – дело плохо. Подхватили мы с трестовым его под руки и в первую дверь. Ан на двери написано: «…и подача вин». Товарищ за нами, калоша в руках.
– Позвольте деньги за калошу.
И что ж вы думаете? Расстегнул Пал Васильич бумажник, и как заглянул я в него – ужаснулся! Одни сотенные. Пачка пальца в четыре толщиной. Боже ты мой, думаю. А Пал Васильич отслюнил две бумажки и презрительно товарищу:
– П-палучите, т-товарищ.
И
– А-ха-ха.
Тот, конечно, смылся. Калошам-то красная цена сегодня была полтинник. Ну, завтра, думаю, за шестьдесят купит.
Прекрасно. Уселись мы, и пошло. Портвейн московский, знаете? Человек от него не пьянеет, а так, лишается всякого понятия. Помню, раков мы ели и неожиданно оказались на Страстной площади. И на Страстной площади Пал Васильич какую-то даму обнял и троекратно поцеловал: в правую щеку, в левую и опять в правую. Помню, хохотали мы, а дама так осталась в оцепенении. Пушкин стоит, на даму смотрит, а дама на Пушкина.
И тут же налетели с букетами, и Пал Васильич купил букет и растоптал его ногами.
И слышу голос сдавленный из горла:
– Я вас? К-катаю?
Сели мы. Оборачивается к нам и спрашивает:
– Куда, ваше сиятельство, прикажете?
Это Пал Васильич! Сиятельство! Вот сволочь, думаю!
А Пал Васильич доху распахнул и отвечает:
– Куда хочешь!
Тот в момент рулем крутанул, и полетели мы как вихрь. И через пять минут – стоп на Неглинном. И тут этот рожком три раза хрюкнул, как свинья:
– Хрр… Хрю …Хрю.
И что же вы думаете! На это самое «хрю» – лакеи! Выскочили из двери и под руки нас. И метрдотель, как какой-нибудь граф:
– Сто-лик.
Скрипки:
Под знойным небом Аргентины…И какой-то человек в шапке и в пальто и вся половина в снегу, между столиками танцует. Тут стал уже Пал Васильич не красный, а какой-то пятнистый и грянул:
– Долой портвейны эти! Желаю пить шампанское!
Лакеи врассыпную кинулись, а метрдотель наклонил пробор:
– Могу рекомендовать марку…
И залетали вокруг нас пробки, как бабочки.
Пал Васильич меня обнял и кричит:
– Люблю тебя! Довольно тебе киснуть в твоем Центросоюзе. Устраиваю тебя к нам в трест. У нас теперь сокращение штатов, стало быть, вакансии есть. А в тресте я царь и бог!
А трестовый его приятель гаркнул: «Верно!» – и от восторга бокал об пол и вдребезги.
Что тут с Пал Васильичем сделалось!
– Что, – кричит, – ширину души желаешь показать? Бокальчик разбил – и счастлив? А-ха-ха. Гляди!!
И с этими словами вазу на ножке об пол – раз! А трестовый приятель – бокал! А Пал Васильич – судок! А трестовый – бокал!
Очнулся я, только когда нам счет подали. И тут глянул я сквозь туман – один миллиарддевятьсот двенадцать миллионов. Да-с.
Помню я, слюнил Пал Васильич бумажки
– Друг! Бери взаймы! Прозябаешь ты в своем Центросоюзе! Бери пятьсот! Поступишь к нам в трест и сам будешь иметь!
Не выдержал я, гражданин. И взял я у этого подлеца пятьсот. Судите сами: ведь все равно пропьет, каналья. Деньги у них в трестах легкие. И вот, верите ли, как взял я эти проклятые пятьсот, так вдруг и сжало мне что-то сердце. И обернулся я машинально и вижу сквозь пелену – сидит в углу какой-то человек и стоит перед ним бутылка сельтерской. И смотрит он в потолок, а мне, знаете ли, почудилось, что смотрит он на меня. Словно, знаете ли, невидимые глаза у него – вторая пара на щеке.
И так мне стало как-то вдруг тошно, выразить вам не могу!
– Гоп, ца, дрица, гоп, ца, ца!!
И кэк воком к двери. А лакеи впереди понеслись и салфетками машут!
И тут пахнуло воздухом мне в лицо. Помню еще, захрюкал опять шофер и будто ехал я стоя. А куда – неизвестно. Начисто память отшибло…
И просыпаюсь я дома! Половина третьего.
И голова – боже ты мой! – поднять не могу! Кой-как припомнил, что это было вчера, и первым долгом за карман – хвать. Тут они – пятьсот! Ну, думаю, – здорово! И хоть голова у меня разваливается, лежу и мечтаю, как это я в тресте буду служить. Отлежался, чаю выпил, и полегчало немного в голове. И рано я вечером заснул.
И вот ночью звонок…
А, думаю, это, вероятно, тетка ко мне из Саратова. И через дверь, босиком, спрашиваю:
– Тетя, вы?
И из-за двери голос незнакомый:
– Да. Откройте.
Открыл я – и оцепенел…
– Позвольте… – говорю, а голоса нету, – узнать, за что же?..
Ах, подлец!! Что ж оказывается? На допросе у следователя Пал Васильич (его еще утром взяли) и показал:
– А пятьсот из них я передал гражданину такому-то. – Это мне, стало быть!
Хотел было я крикнуть: ничего подобного!!
И, знаете ли, глянул этому, который с портфелем, в глаза… И вспомнил! Батюшки, сельтерская! Он! Глаза-то, что на щеке были, у него во лбу!
Замер я… не помню уж как, вынул пятьсот… Тот хладнокровно другому:
– Приобщите к делу.
И мне:
– Потрудитесь одеться.
Боже мой! Боже мой! И уж как подъезжали мы, вижу я сквозь слезы, лампочка горит над надписью «Комендатура». Тут и осмелился я спросить:
– Что ж такое он, подлец, сделал, что я должен из-за него свободы лишиться?..
А этот сквозь зубы и насмешливо:
– О, пустяки. Да и не касается это вас.
А что не касается! Потом узнаю: его чуть ли не по семи статьям… тут и дача взятки, и взятие, и небрежное хранение, а самое-то главное – растра-та! Вот оно какие пустяки, оказывается! Это он, негодяй, стало быть, последний вечер доживал тогда – чашу жизни пил! Ну-с, коротко говоря, выпустили меня через две недели. Кинулся я к себе в отдел. И чувствовало мое сердце: сидит за моим столом какой-то новый во френче, с пробором.