11. Поэтому и израильтян Бог весьма сильно обличал, показывая им, что они достойны большаго наказания за грехи, совершенные после дарованных им от Него преимуществ. Иногда Он говорил: вас точию познах от всех племен на земле, сего ради отмщу на вас вся грехи ваша, а иногда: поях от сынов ваших во пророки, и от юнот ваших во освящение (Амос. III, 2, и II, 11). И еще прежде пророков, при установлении жертв желая показать, что грехи священников подлежат гораздо большему наказанию, нежели грехи простолюдинов, Он повелевает приносить за священника такую жертву, какая (была приносима) за весь народ (Лев, гл. IV). Этим он выражает не что иное, как то, что раны священника нуждаются в большей помощи и такой, в какой — раны всего вообще народа; а оне не нуждались бы в большей помощи, если бы не были тягчайшими, тягчайшими же оне бывают не по своей природе, но по достоинству священника, который совершает эти грехи. Но что я говорю о мужах, проходящих это служение? Дочери священников, которыя не имеют никакого отношения к священству, по причине достоинства отцов своих за одни и те же грехи подвергаются гораздо строжайшему наказанию. Преступление бывает одинаково как у них, так и у дочерей простолюдинов, например: любодеяние у тех и других, — но первыя подвергаются наказанию гораздо тягчайшему, нежели последния (Лев. XXI, 9; Второз. XXII, 21).
12. Видишь ли, с какою силою Бог внушает
тебе, что начальник заслуживает гораздо большаго наказания, нежели подчиненные? Наказывающий дочь священника более других дочерей за отца ея, подвергнет не равному с другими наказанию того, кто бывает виновником такого увеличения наказаний ея, но гораздо большему; и весьма справедливо; потому что вред не ограничивается только самим начальником, но губит и души слабейших и взирающих на него людей. И пророк Иезекииль, желая внушить это, различает один от другого суды над овнами и над овцами (Иезек. XXXIV, 17). Ясно ли теперь для тебя, что я имел причины устрашиться? Прибавлю к сказанному следующее: хотя теперь мне нужно много трудиться, чтобы не одолели меня совершенно страсти душевныя, однако я переношу этот труд и не убегаю от подвига. Так тщеславие и теперь овладевает мною, но я часто и вооружаюсь против него, и сознаю, что нахожусь в рабстве; а случается, что и укоряю поработившуюся душу. И теперь нападают на меня худыя пожелания, но не столь сильный возжигают пламень; потому что глаза не могут получать извне вещества для этого огня; а чтобы кто-нибудь говорил худое, а я слушал говорящаго, от этого я совершенно свободен, так как нет разговаривающих; стены же, конечно, не могут говорить. Равным образом нельзя избежать и гнева, хотя и нет при мне людей, которые бы осаждали. Часто воспоминание о непристойных людях и их поступках воспламеняет мое сердце, но не вполне: я скоро укрощаю пламень его, и успокаиваю его, убеждая, что весьма несообразно и крайне бедственно, оставив свои пороки, заниматься пороками ближних. Но вступив в народ и предавшись безпокойствам, я буду не в состоянии делать себе таких увещаний и находить руководственные при этом помыслы; но, как увлекаемые по скалам каким-нибудь потоком или чем либо иным, хотя могут предвидеть гибель, к которой они несутся, а придумать какой-либо помощи для себя не могут, так и я, впадши в великую бурю страстей, хотя в состоянии буду видеть наказание, с каждым днем увеличивающееся для меня, но углубляться в себя, как теперь, и удерживать со всех сторон эти яростные порывы мне уже будет не так удобно, как прежде. У меня душа слабая и невеликая и легко доступная не только для этих страстей, но и худшей из всех — зависти, и не умеет спокойно переносить ни оскорблений, ни почестей, но последния чрезвычайно надмевают ее, а первыя приводят в уныние. Лютые звери, когда они здоровы и крепки, одолевают борющихся с ними, в особенности слабых и неопытных; а если кто изнурит их голодом, то и усмирит их ярость, и отнимет у них большую часть силы, так что и не весьма храбрый человек может вступить в бой и сражение с ними; так бывает и со страстями душевными: кто ослабляет их, тот делает их покорными здравому разсудку, а кто усердно питает их, тот готовит себе борьбу с ними труднейшую и делает их столь страшными для себя, что всю жизнь свою проводит в рабстве и страхе. А какая пища для этих зверей? Для тщеславия — почести и похвалы, для гордости — власть и величие господства, для зависти — прославление ближних, для сребролюбия — щедрость дающих, для невоздержания — роскошь и частыя встречи с женщинами, и для других — другое. Все эти звери сильно нападут на меня, когда я выступлю на средину, и будут терзать душу мою и приводить меня в страх, и отражать их будет для меня весьма трудно. А когда я останусь здесь, то хотя тогда потребуются большия усилия, чтобы побороть их, однако они подчинятся по благодати Божией, и до меня будет достигать только рев их. Поэтому я и остаюсь в этой келлии недоступным, необщительным, нелюдимым, и терпеливо слушаю множество других подобных порицаний, которыя охотно желал бы отклонить, но не имея возможности сделать это, сокрушаюсь и скорблю. Невозможно мне быть общительным и вместе оставаться в настоящей безопасности. Поэтому я и тебя прошу — лучше пожалеть чем обвинять того, кто поставлен в такое затруднительное положение. Но я еще не убедил тебя. Посему уже время сказать тебе и то, что одно оставалось не открытым. Может быть, многим это покажется невероятным, но при всем том я не устыжусь открыть это. Хотя слова мои обнаружат худую совесть и множество грехов моих, но так как всеведущий Бог будет судить меня строго, то что еще может быть мне от незнания людей? Что же осталось неоткрытым? С того дня, в который ты сообщил мне об этом намерении (избрания в епископа), часто я был в опасности совершенно разслабеть телом, такой страх, такое уныние овладевали моею душею! Представляя себе славу Невесты Христовой, ея святость, духовную красоту, мудрость, благолепие, и размышляя о своих слабостях, я не переставал, оплакивать ее и называть себя несчастным, часто вздыхать и с недоумением говорить самому себе: кто это присоветовал? Чем столько согрешила Церковь Божия? Чем так прогневала Владыку своего, чтобы ей быть предоставленною мне, презреннейшему из всех, и подвергнуться такому посрамлению? Часто размышляя таким образом с самим собою, и не могши перенести мысли о такой несообразности, я падал в изнеможении подобно разслабленным и ничего не мог ни видеть, ни слышать. Когда проходило такое оцепенение (иногда оно и прекращалось), то сменяли его слезы и уныние, а после продолжительных слез опять наступал страх, который смущал, разстраивал и потрясал мой ум. В такой буре я проводил прошедшее время; а ты не знал думал, что я живу в тишине. Но теперь я открою тебе бурю души моей: может быть ты за это простишь меня, прекратив обвинения. Как же, как открою тебе это? Если бы ты захотел видеть ясно, то нужно бы обнажить тебе мое сердце; но так как это не возможно, то постараюсь, как могу, по крайней мере в некотором тусклом изображении представить тебе мрак моего уныния; а ты по этому изображению суди о самом унынии. Представим, что дочь царя, обладающаго всею вселенною, сделалась невестою, и что она отличается необыкновенною красотою, превышающаго природу человеческую и много превосходящею всех женщин, и такою душевною добродетелию, что даже всех мужчин, бывших и имеющих быть, далеко оставляет позади себя, благонравием своим превышает все требования любомудрия, а благообразием своего лица помрачает всякую красоту телесную; представим затем, что жених ея не только за это пылает любовию к этой девице, но и кроме того чувствует к ней нечто особенное, и силою своей привязанности превосходит самых страстных из бывших когда-либо поклонников; потом (представим, что) этот пламенеющий любовию откуда-то услышал, что с дивною его возлюбленною намеревается вступить в брак кто-то из ничтожных и презренных людей, низкий по происхождению и уродливый по телу, и негоднейший из всех. Довольно ли я выразил тебе скорбь мою? И нужно ли далее продолжать это изображение. Для выражения моего уныния, я думаю, достаточно; для этого только я и привел этот пример; а чтобы показать тебе меру моего страха и изумления, перейду к другому изображению. Пусть будет войско, состоящее из пеших, конных и морских воинов; пусть множество кораблей покроет море, а отряды пехоты и конницы займут пространства полей и вершины гор; пусть блистает на солнце медное
оружие, и лучи его пусть отражают свет от шлемов и щитов, а стук копий и ржание коней доносятся до самаго неба; пусть не видно будет ни моря, ни земли, а повсюду медь и железо; пусть выстроятся против них и неприятели — люди дикие и неукротимые; пусть настанет уже и время сражения; потом пусть кто нибудь, взяв отрока, воспитаннаго в деревне и не знающаго ничего, кроме свирели и посоха, облечет его в медные доспехи, проведет по всему войску и покажет ему отряды с их начальниками, стрелков, пращников, полководцев, военачальников, тяжело вооруженных воинов, всадников, копьеносцев, корабли с их начальниками, посаженных там воинов и множество сложенных в кораблях орудий; пусть покажет ему и все ряды неприятелей, свирепыя их лица, разнообразные снаряды и безчисленное множество оружия, глубокие рвы, крутые утесы и недоступныя горы, пусть покажет еще у неприятелей коней, как бы силою волшебства летающих, и оруженосцев как бы несущихся по воздуху, всю силу и все виды чародейства; пусть исчислит ему и ужасы войны — облака копий, тучи стрел, великую мглу, темноту и мрачнейшую ночь, которую производит множество метаемых стрел, густотою своею затеняющих солнечные лучи, пыль, потемняющую глаза не менее мрака, потоки крови, стоны падающих, вопли стоящих, груды лежащих, колеса обагренныя кровию, коней вместе с всадниками стремглав низвергающихся от множества лежащих трупов, землю, на которой все смешано — кровь, луки и стрелы, копыта лошадей и вместе с ними лежащия головы людей, рука и шея, голень и разсеченная грудь, мозги приставшие к мечам и изломанное острие стрелы, вонзившейся в глас; пусть исчислит и бедствия морского сражения — корабли, то сожигаемые среди воды, то потопляемые с находящимися на них воинами, шум волн, крик корабельщиков, вопль воинов, пену смешанную из волн и крови и ударяющуюся о корабли, — трупы, лежащие на палубах, утопающие, плывущие, выбрасываемые на берега, качающиеся в волнах и заграждающие путь кораблям; ясно показав ему ужасы воинские, пусть еще прибавит и бедствия плена, и рабство, тягчайшее всякой смерти, и сказав все это, пусть прикажет ему тотчас сесть на коня и принять начальство над всем этим войском. Думаешь ли ты, что этот отрок в состоянии будет даже выслушать такой разсказ, а не тотчас, с перваго взгляда, испустит дух?
13. Не думай, что я словами преувеличиваю дело; (так кажется) потому, что мы, заключенные в теле как бы в какой темнице, не можем видеть ничего невидимаго; а ты не считай сказаннаго за преувеличение. Если бы ты мог когда-нибудь увидеть глазами своими мрачнейшее ополчение и яростное нападение диавола, то увидел бы гораздо большую и ужаснейшую битву, нежели изображаемая мною. Здесь не медь и железо, не кони, колесницы и колеса, не огонь и стрелы и не подобные видимые предметы, но другие снаряды, гораздо страшнейшие этих. Таким врагам не нужно ни панцыря, ни щита, ни мечей и копий, но одного вида этого проклятаго войска достаточно, чтобы поразить душу, если она не будет весьма мужественною и еще прежде своего мужества не будет укрепляема Промыслом Божиим. Если бы возможно было, сложив с себя это тело, или и с телом, чисто и без страха собственными глазами видеть все ополчение диавола и его битву с нами; то ты увидел бы не потоки крови и мертвыя тела, но такое избиение душ и такия тяжелыя раны, что все изображение войны, которое я сейчас представил тебе, ты почел бы детскою игрою и скорее забавою, нежели войною: так много поражаемых каждый день! И раны эти причиняют смерть не такую, какую раны телесныя; но сколько душа различается от тела, столько же различается та и другая смерть. Когда душа получит рану и падет, то она не лежит безчувственною подобно телу, но мучится здесь от угрызений злой совести, а по отшествии отсюда во время суда предается вечному мучению. Если же кто не чувствует боли от ран, наносимых диаволом, тот нечувствительностию своею навлекает на себя еще большее бедствие, потому что, кто не пострадал от первой раны, тот скоро получает и вторую, а после второй и третью. Нечистый, видя душу человека безпечною и пренебрегающею прежними ранами, не перестает поражать его до последняго издыхания. Если хочешь узнать и способы его нападения, то увидишь, что они весьма сильны и разнообразны. Никто не знает столько видов обмана и коварства, сколько этот нечистый, чем он и приобретает большую силу; и никто не может иметь столь непримиримой вражды к самым злейшим врагам своим, какую имеет этот лукавый демон к человеческому роду. Если еще посмотреть на ревность, с какою он ведет борьбу, то в этом отношении смешно и сравнивать его с людьми; пусть кто нибудь изберет самых лютых и свирепых зверей и противопоставит его неистовству, тот найдет, что они весьма кротки и тихи в сравнении с ним; такою он дышет яростью против наших душ! Притом и время тамошняго сражения кратко, и при краткости его бывает много отдыхов. И наступившая ночь, и утомление от сражения, и время принятия пищи, и многое другое обыкновенно дает воину отдохновение, так что он может снять с себя оружие, несколько ободриться, оживиться пищею и питием, и другими многими средствами возстановить прежнюю силу. А в борьбе с лукавым никогда нельзя ни сложить оружия, ни предаться сну для того, кто желает всегда оставаться нераненым. Необходимо избрать одно из двух: или, сняв оружие, пасть и погибнуть, или всегда вооруженным стоять и бодрствовать. Этот враг всегда стоит с своим ополчением, наблюдая за нашею безпечностию и гораздо более заботясь о нашей погибели, нежели мы — о своем спасении. Особенно трудною борьбу с ним делает для непостоянно бодрствующих то, что он невидим нами и нападает внезапно (это наиболее причиняет множество зол). И ты желал, чтобы в этой войне я предводительствовал воинами Христовыми? Но это значило бы — предводительствовать для диавола. Если обязанный распоряжаться и управлять другими будет неопытнее и слабее всех, то, по неопытности предавая вверенных ему, он будет предводительствовать более для диавола, нежели для Христа. Но зачем вздыхаешь? Зачем плачешь? Не плача достойно то, что теперь случилось со мною, но веселия и радости.
Василий сказал: но не мое положение; напротив, оно достойно безмерных рыданий; потому что теперь едва я мог понять, в какия беды ты ввергнул меня. Я пришел к тебе узнать, что мне говорить в твое оправдание обвинителям; а ты отпускаешь меня, наложив на меня новую заботу вместо прежней. Я не о том уже забочусь, что мне сказать им за тебя, но о том, как мне отвечать за себя и за свои грехи пред Богом? Но прошу и умоляю тебя: если ты имеешь какое-нибудь попечение о мне, аще кое утешение о Христе, аще кая утеха любве, аще кое милосердие м щедроты (Филип. II, 1), (ибо ты знаешь, что сам ты более всех подверг меня этой опасности), подай руку помощи, говори и делай все, что может ободрить меня; не позволяй себе оставлять меня и на кратчайшее время, но устрой, чтобы мне вместе с тобою теперь еще дружнее, чем прежде, проводить жизнь.
Златоуст. На это я с улыбкою сказал: чем же я могу помочь, какую принести пользу тебе при таком бремени забот? Но если это тебе угодно, не унывай, любезная глава. Время, в которое тебе можно будет отдохнуть от забот, я буду проводить с тобою, буду утешать и не опущу ничего, что будет по моим силам. При этом, заплакав еще более, он встал; а я, обняв его и поцеловав его голову, проводил его, увещевая мужественно переносить случившееся. Верю, говорил я, Христу, призвавшему тебя и предоставившему тебе овец своих, что от этого служения ты приобретешь такое дерзновение, что и меня, находящагося в опасности, в тот день примешь в вечную свою обитель.