Об Ахматовой
Шрифт:
В таком контексте новелла о Таточке Лившиц – и уж тем более рассказ о замечательном Харджиеве, ближе которого у нее никого нет, – выглядели бы атавизмом и ненужной сентиментальностью. Жертвою перемены концепции стали и многие эпизоды, связанные с самой Ахматовой, – в замысле «Второй книги» место им уже не находилось.
Почему?
Об этом можно не просто гадать. Возможно, Н.Я. показалась избыточной та известная несвобода от авторитета Ахматовой, которая, несмотря на прямую борьбу с ним, всё же чувствовалась в книге о ней. Да и события, которые произошли в тот год, когда она писала воспоминания об А.А., – история с мемуарами Лютика, история с архивом А.А. и, наконец, борьба с Н.Х. из-за архива и книги О.М. – раскрепостили ее и немало поспособствовали этой «смене вех».
Но
Соответственно изменились фокус и угол взгляда на современников – как близких, так и не очень.
Уже в книге «Об Ахматовой» Н.Я. не пыталась быть безоговорочным адептом Анны Андреевны. Но ее критические замечания или уколы в адрес А.А. неизменно оставались в рамках проявлений ее внутренней свободы, а не своеволия. Так, замечательны ее рассуждения о связи поэзии и пола (и здесь Н.Я. не прибегает к эвфемизмам вроде «любви» или «эроса»), о роли ревности в творческой судьбе и даже о загробном поединке с А.А. за О.М. Словно в отместку за «донжуанский список» О.М. в «Листках из дневника», Н.Я. дотошно и беспощадно и в то же время с состраданием близкой подруги анализирует личную (в особенности семейную) жизнь А. А., как, впрочем, и свою семейную жизнь с О.М., – и приходит к выводу: насколько «хрупка» была А.А. в браках, настолько крепка была она в дружбе – прежде всего в дружбе с О.М. и с ней, Н.Я.
«Как случилось, что трое своевольцев, три дурьих головы, набитые соломой, трое невероятно легкомысленных людей – А. А., О.М. и я – сберегли, сохранили и через всю жизнь пронесли наш тройственный союз, нашу нерушимую дружбу? <.. > Может, действительно, нам троим было предназначено стоять вместе против всех бурь и сделать то, что каждый из нас сделал?..» – спрашивала себя Н.Я. и незаметно для себя самой начинала впадать в явное преувеличение своей роли в этом, как ей казалось, «треугольнике», который на самом деле – в глазах А.А. – треугольником никогда не был. Мандельштам соединял их, он был главным в их жизни и дружбе, и Н.Я., несомненно, была для А.А. частью О.М., более того – его неотъемлемой и органичной частью, – как при жизни, так и после смерти поэта. И именно это означали ее слова, сказанные Н.Я. в Ташкенте: «Теперь вы – это всё, что нам осталось от Осипа».
Но Н.Я. поняла это все-таки неадекватно. Свою легализацию в этом воображаемом треугольнике, мало того, свою миссию в нем она увидела в роли их верховного слушателя и читателя, да еще с правом – и чуть ли не обязанностью – раздавать оценки:
Должно быть, и ей, и О.М. нужна была моя вера в их путь и в их труд, потому что и О.М. успел мне сказать то же, что она. <… > В извечном и страшном человеческом одиночестве, которое для поэта увеличивается в тысячи раз, даже если они окружены людьми, необходим хоть один слушатель, чей внутренний слух настроен на постижение их мысли и слова.
Н.Я. справедливо пишет, что «в ахматовской мысли всегда присутствует анализ, основное структурное начало ее мышления». В ее собственной мысли преобладает иное – острота, оценка и, по возможности, проясняющее оценку противопоставление. Вот она сравнивает О.М. и А.А. и замечает: «О.М. и А.А. по-разному читали поэтов – он выискивал удачи, она – провалы». Или (во «Второй книге»): «У Мандельштама было глубокое чувство поэтической правоты, но в текущей жизни он всегда готов был считать себя виновным. Ахматова ощущала поэтическую правоту в гораздо меньшей
4
Итак, Н.Я. отказалась от книги «Об Ахматовой» и написала ее замену – «Вторую книгу». Замена оказалась весьма тенденциозной и реакция на нее крайне неоднозначной.
У И. Бродского и А. Наймана, например, которые впервые вместе посетили Н.Я. в Пскове еще в 1962 году154, мнения о «Второй книге» оказались диаметрально противоположными.
Бродский, прочитавший ее уже на Западе, признавал за обоими мемуарами Н.Я. силу и право пророческого текста:
Есть нечто ошеломляющее в мысли о том, что она сочинила оба свои тома шестидесяти лет от роду. <… > И по содержанию, и по стилю ее книги суть лишь постскриптум к высшей форме языка, которой, собственно говоря, является поэзия и который стал ее плотью благодаря заучиванию наизусть мужниных строк.155
Относя их к разряду великой русской прозы, он добавлял, что как писательница Н.Я. была порождением и продолжением О.М. и А.А. – уже сама по себе невольная необходимость держать и повторять в памяти их стихи обрекала Н.Я. на соизмерение «бессознательное, инстинктивное к тому времени – своих слов с их словами»156.
«Ее воспоминания, – продолжает И. Бродский, – суть нечто большее, чем свидетельство о ее эпохе: это взгляд на историю в свете совести и культуры»157. В другом же месте этого эссе он пишет:
Нечего удивляться в таком случае, что это растолкование оборачивается осуждением режима. Эти два тома Н.Я. Мандельштам действительно могут быть приравнены к Судному дню на земле для ее века и для литературы ее века, тем более ужасном, что именно этот век провозгласил строительство на земле рая. Еще менее удивительно, что эти воспоминания, особенно второй том, вызвали негодование по обеим сторонам кремлевской стены. Должен сказать, что реакция властей была честнее, чем реакция интеллигенции: власти просто объявили хранение этих книг преступлением против закона. В интеллигентских же кругах, особенно в Москве, поднялся страшный шум по поводу выдвинутых Надеждой Яковлевной обвинений против выдающихся и не столь выдающихся представителей этих кругов в фактическом пособничестве режиму: людской прибой на ее кухне существенно попритих.
Были открытые и полуоткрытые письма, исполненные негодования решения не подавать руки, дружбы и браки рушились по поводу, права она была или не права, объявляя того или иного типа стукачом <…>; иные кинулись по дачам и заперлись там, чтобы срочно отстучать собственные антивоспоминания…158
А. Найман, напротив, был решительно другого мнения о воспоминаниях Н.Я.:
После смерти Ахматовой Надежда Яковлевна написала и издала еще «Вторую книгу». Главный ее прием – тонкое, хорошо дозированное растворение в правде неправды, часто на уровне грамматики, когда нет способа выковырять злокачественную молекулу без ущерба для ткани. Где-то между прочим и как бы не всерьез говорится, скорей даже роняется: «дурень Булгаков», а дальше следуют выкладки, не бесспорные, но и не поддающиеся логическому опровержению, однако теряющие всякий смысл, если Булгаков не дурень. Ахматова представлена капризной, потерявшей чувство реальности старухой. Тут правда только – старуха, остальное возможно в результате фраз типа: «в ответ на слова Ахматовой я только рассмеялась» – вещи невероятной при бывшей в действительности иерархии отношений. Мне кажется, что, начав со снижения «бытом» образов Мандельштама и Ахматовой, Надежда Яковлевна в последние годы искренне верила, что превосходила обоих умом и немного уступала, если вообще уступала, талантом. Возможно, ей нужна была такая компенсация за боль, ужас, унижения прежней жизни.159