Об истине, жизни и поведении
Шрифт:
Иногда разговор принимал другое направление.
– Разве Матрена твоя жена? – спрашивал Гриша.
– А то чья же! – добродушно отзывался Игнат.
– Чего же она не с тобой, а все в землянке хлебы печет?
Игнат улыбался.
– А чего ей тут со мной? Сказки мне, что ли, сказывать?
– Зачем сказки? – горячо возражал мальчик. – Мама сказки папе не рассказывает, так живет... А Полька, значит, твоя дочь?
– Значит, дочь.
– А еще у вас дети были?
– Нет,
– Отчего у вас больше не было?
Игнат смеялся и крутил головой.
– Ну уж и ребенок! – говорил он.
– Чего смеешься? – слегка обижаясь и объясняя свою мысль, продолжал Гриша. – Вот у папы с мамой трое детей... Игнат! – ласково просил он тут же, заглядывая в глаза своего приятеля. – Когда уедем в город, ты уж побереги моего Королька.
– Уберегу! Уберегу! – обещал Игнат. – Да только, милый, как бы мне раньше вашего не уехать.
– А куда? – удивленно спрашивал мальчик.
– А вот... туда! – с своей обычной загадочной манерой отвечал Игнат.
Нередко задушевную беседу друзей прерывала старуха няня.
– Гришенька! Здесь, что ли? – спрашивала она, заглядывая в сарай. – И что это, право, – ворчливо продолжала она, – господское дите, а в конюшне живмя живет. Вот пожалуюсь маме! Скажите на милость: приятеля себе нашел. Иди сейчас, иди! А ты, непутевый, – обращалась она к Игнату, – чем тебе ребенка образумить, ты его пуще заманиваешь.
– Да я что же, Анна Герасимовна? Я ничего, – сконфуженно оправдывался Игнат. – Если бы я его дурному учил...
– Еще бы тебя в учителя! – презрительно замечала няня. – Иди, баловник, иди!
Отца и мать Гриша видел большей частью только за столом. Отец всегда был занят, мать целыми днями сидела у себя в спальне и считалась нездоровой. Когда у нее не болела голова, то болело что-нибудь другое, что не позволяло ей переносить шумного общества детей и даже яркого света дня. Когда Грише приходила в голову мысль забежать к ней, она ласкала его, порывисто целовала несчетное число раз и сейчас же просила уйти и не беспокоить ее.
Иногда Гриша сопротивлялся.
– Мама, – говорил он, – я буду сидеть тихо, очень тихо.
Он садился в кресло и складывал руки на коленях.
– Ты здоров? – с беспокойством спрашивала мать.
– Да, – рассеянно отвечал он, занятый какой-нибудь посторонней мыслью, и сейчас же переходил на интересующий его вопрос.
Говорил он шепотом, чтобы не нарушать общего настроения тишины и спокойствия.
– Мама, – шептал он, – отчего, когда жарко, непременно вспотеешь?
– А тебе жарко? – спрашивала мать.
– Жарко... А ты думаешь, я в двух рубашках?
– Разве в одной?
– Конечно, в одной! Вот! – звонко вскрикивал
Мать болезненно морщилась.
– Зачем ты кричишь? – упрекала она.
– Ах, я забыл! – виновато говорил мальчик и умолкал. – Мама! – шептал он опять минуту спустя, – скажи: зачем хвост?
– Какой хвост?
– А у лошадей, у собак?
– Как зачем? Так, просто хвост. Так уж устроено.
– Ан не просто! А мух махать. Чем бы им мух-то махать?
Болтовня мальчика начинала раздражать нервную женщину, но она еще терпела молча, в полной уверенности, что Грише самому надоест полумрак комнаты и он уйдет. Но Гриша скользил по спинке кресла, укладывался спиной на сиденье и задирал ноги, закладывая их одну на другую.
– Мама! – говорил он опять, – а ты знаешь, где заводятся блохи?
Мать брезгливо морщилась и закрывала глаза.
– Ну уж, Гриша! Что это за разговор!
– В гужах. Если заведутся блохи, надо гужи выбросить и уж новые...
– Вот что значит, что ты все по конюшням! С осени найму тебе гувернантку. Мне стыдно за тебя!
– Отчего стыдно-то? – спрашивал мальчик.
– Ну хорошо. Ну иди! Иди к няне и сестрам. Все ты или один, или с мужиками.
Гриша глубоко вздыхал, нехотя поднимался с кресла и опять вздыхал: ему еще не хотелось уходить из прохладной комнаты, от своей грустной, больной, но все же нежно любимой мамы.
– Поцелуй меня! – тихо говорила мать.
Он целовал, терся лицом об ее лицо, а она нащупывала под рубашкой его острые плечики и впадала в жалобный тон:
– Худой ты у меня! Бледненький! Гриша, отчего ты такой?
– Шалю! – отвечал по привычке мальчик, но сострадательная нежность матери действовала на его нервы и жалобила его.
– Ты у меня плохонький! И тебе нелегко! И у тебя часто невесело на душонке, мой мальчик!
И случалось, что, тронутый ее жалостью и непонятными еще для него словами, Гриша вдруг начинал рыдать на ее плече.
– Что ты? О чем ты? – испуганно допрашивала его мать и трогала его голову, чтоб узнать, нет ли жару.
Но Гриша сейчас же успокаивался и уходил. И не успевал он дойти до двери, как уже забывал о своих беспричинных слезах, занятый какой-нибудь новой интересной мыслью. Что-то еще вздрагивало и всхлипывало в груди, а он уже радостно нащупывал в кармане забытую веревку и соображал, какое бы сделать из нее наилучшее употребление.
А между тем первое серьезное горе уже висело над его головой.
В одно утро отец, не отрываясь от газеты, сказал маме через стол:
– Да... ты знаешь? За Игнатом приехали!