Обагренная Русь
Шрифт:
— Такое ли говорят...
— Вот-вот, а ты мне всё — как на исповеди. И чтобы слово в слово...
Вечером на новой кобыле, смирной, как телушка, въехал Чурыня на Гору. Глазам своим не поверил: долго ли не был он здесь, только утром отсюда, а Романовы людишки всё приготовили к отъезду князя: впрягли лошадей в возы, погрузили нужные вещи и теперь только дожидались знака, чтобы тронуться в путь.
Не по себе стало боярину: как же так? Выходит, вчера еще знали об отъезде, а Чурыне никто и не обмолвился. Авксентий
Что-то нарушилось в размеренном течении времени. Что?..
Напрягая расползающиеся мысли, аж вспотел от неожиданной загадки боярин. Опираясь о плечо подбежавшего отрока, почувствовал Чурыня в руке неприятную дрожь.
Но пока подымался он по всходу на крыльцо, пока, кряхтя, вытирал ладонью пот со лба, пришло успокоение: да как же сразу не додумался, как же княжеского подарка по достоинству не оценил! Неспроста вешал ему Авксентий на шею гривну, никак, оставляет его князь на время своего отсутствия в Киеве воеводою...
И запело сердце Чурыни петухом, расправил он грудь, поправил на чреслах пояс и смело сунулся в сени, где в расшитых золотыми нитями платнах восседали благообразные бояре, слушали глухо говорившего Романа:
— И тако, покидая вас, оставляю я в Киеве именем моим вершить дела боярина вашего Славна...
Покачнулся пол под Чурыней, потеряв себя, вдруг закричал он подраненным зверем:
— Почто не меня, княже?!
Бояре, зароптав, повернулись в его сторону. Роман вскочил со стольца.
Замерли все. Совсем обнаглел Чурыня: явился на думу не зван, да еще такое посмел говорить князю!
Но, вспыхнув, сдержал себя Роман.
— Где веру на тебя взять?.. — сказал он, опустившись на столец и пронзая Чурыню прямым взглядом.
Мелким ознобом передернуло боярина.
— Как же оставляешь ты Славна, княже, — беспомощно пролепетал он, — коли верен он и поныне Рюрику, а я весь твой?
— Ступай прочь! — сурово сдвинул брови Роман.
Испугался Чурыня, со всех ног кинулся из сеней — подальше от греха.
Вот и кончилось его недолгое время, вот и истекло. Покорно трусила под ним смиренная кобылка, покорно влекла на себе грузное тело боярина.
Когда добрался он до своего терема, княжеский обоз уже тронулся с Горы...
2
Не думал, не гадал старый Славн, что остановит на нем выбор свой Роман.
Чего удостоился он — чести или позора?
Когда приехал к нему Авксентий и стал уговаривать его от имени князя остаться в Киеве воеводою, растерялся Славн. Нешто не жаль Роману его почтенных седин?
— Жаль? — удивился печатник. — О чем говоришь ты, боярин? Разве ты виноват в том, что Рюрик пострижен в монахи?
— Моей вины в этом нет.
— Вот видишь. Так кому сохраняешь ты верность — безвестному черноризцу?
— Не по своей воле, а силою пострижен мой князь.
— Разве сие меняет дело?
Авксентий знал, что старый боярин — крепкий орешек. И Роман это знал. Но в Киеве должен был остаться человек, понятный и близкий киянам. О Чурыне князь и слышать не хотел. Тот, кто преступил черту и предал единожды, не устыдится нового предательства.
Так остановили они свой выбор на Славне, и печатник взялся уговорить боярина.
Не легкое и не простое обязательство взвалил он себе на плечи. И понял это Авксентий сразу, едва только зашел разговор. Но печатник был не из тех людей, которые останавливаются перед первыми трудностями.
Чем сложнее было препятствие, тем только упорнее шел он к своей цели.
Теперь-то Авксентий определенно знал, что они не ошиблись с князем и что, если только заручатся согласием Славна, за Киев могут быть спокойны.
Славна нельзя было запугать или подкупить дарами и грубой лестью. И потому не стал печатник ни хитрить, ни льстить боярину, а говорил ясно и прямо, и ясность и прямота его не отпугнули, а, наоборот, расположили к нему Славна.
— Подумай, боярин, хорошенько, отказаться всегда успеешь. И не Роману служить склоняю я тебя, и не на гнусный толкаю обман. Посуди сам, кому, как не тебе, лучше всего знать своих киян, — говорил Авксентий.
— Почто же не хочет Роман посадить в городе своего боярина?
— Чужой он. Вотчина его отселе далека. А ежели и будет о чем пещись боярин, так разве что только о своей выгоде. И посеет вражду, и предаст Киев разорению. Тебе ли не будет больно, Славн? А ведь и Роман не пришлый тут человек. Помнишь ты его отца, да и самого князя, когда мал он еще был, не раз пестовал на своих руках. Не желает Роман киянам зла...
Слушал печатника Славн, сидел молча, думал. Уже не злобясь, внимательно вглядывался в замкнутое лицо Авксентия.
— Складно говоришь ты, да в словах твоих две правды. И ни от одной из них не уйти. Вот и прикидываю я, за которую встать. Ежели проклянут меня кияне за то, что пошел служить Роману, осужу ли их? Ежели и впрямь поставите вы в Киеве галицкого боярина и посеет он смуту, не стану ли сам себя упрекать до конца дней своих, хоть и заслужу от киян великую честь, и не будет ли сие еще горший обман? — неуверенно проговорил Славн.
— Умен ты, боярин, и на светлый разум твой уповаю, — сказал, вставая, Авксентий.-— А покуда неволить тебя не хочу. Оставайся и помысли, как поступить. Но срок тебе до утра. Ежели к утру не решишь и знать о себе не дашь, попомни: за беды, которые обрушатся на Киев, не мы одни, но и ты в ответе.
С тем и ушел печатник. И остался Славн с собою наедине.
Горькие терзали его раздумья, всю ночь не сомкнул он глаз. Всю ночь просидел на лавке, положив перед
собою на стол тяжелые старческие руки.