Обед в ресторане «Тоска по дому»
Шрифт:
Улыбка исчезла с лица Люка.
— Кудаона бежала?
— К Эзре, но это неважно… Это просто…
— Она сбежала не к Эзре, она собиралась уехать к своим родным, — сказал Люк.
— К каким родным? — спросил Коди.
Люк не знал.
— Она сирота, — сказал Коди. — К каким родным?
— Ну, может быть…
— Она собиралась к Эзре, — повторил Коди. — Это ясно как божий день. Представляю, как она, едва ступив за порог моего дома, сразу же начала бы с ним новую семейную жизнь. Недаром мне всегда казалось, что у нас нет семьи. Это чужая семья. Их семья. Иногда мне даже нравилось смотреть на все это как бы чужими глазами.
— Зачем ты мне это говоришь?
— Просто я хотел…
— Ты что, сумасшедший? Почему ты год за годом цепляешься за все это?
— Нет, погоди…
— Мама! — Люк потряс Рут за плечо. — Мама! Проснись!
Голова
— Пусть спит, — сказал Коди. — Люк…
— Мама, проснись!
— М-м-м, — промычала Рут во сне.
— Мама! Я хочу спросить тебя. Мама! Помнишь, как ты взяла меня и ушла от папы?
— М-м-м…
— Помнишь?
— Да, — пробормотала она и еще глубже утонула в сиденье.
— Куда ты собиралась тогда увезти меня?
Рут подняла голову, волосы ее растрепались, она устремила на Люка сонный, невидящий взгляд.
— Что? — спросила она. — В округ Гаррет, к моему дяде. А кого это интересует?
— Никого, — сказал Коди. — Спи.
Рут вновь уснула, Коди задумчиво потер подбородок.
Они мчались по световому коридору среди непроглядной тьмы. Редкие автомобили пролетали мимо и мгновенно исчезали. Веки у Люка слипались.
— Я хотел сказать… — начал Коди. — Я проделал весь этот путь, чтобы сказать…
Он запнулся и умолк, а когда заговорил снова, то переключился на совсем другую тему — время. Повел речь о том, как мало люди ценят время. О том, как оно важно… Люк облегченно вздохнул, безмятежно слушая убаюкивающие слова отца.
— В конце концов, — рассуждал тот, — все сводится к времени, к течению времени, к смене времени. Ты когда-нибудь задумывался над этим? Все, что тебя радует и огорчает, основано на времени, на пролетающих минутах. Разве счастье — это не ожидание чего-то, что принесет тебе время? Разве тоска — это не желание вернуть ушедшее время? Даже такие глубокие чувства, как горе, скорбь по усопшему, — это в конце концов желание возвратить время, когда тот человек был жив. Или фотографии — ты замечал, как грустно становится, когда смотришь на старые фотографии? Вот люди далекого прошлого — улыбаются; вот девочка, которая теперь уже старуха; вот кошка, которой нет на свете; цветок в горшке, который давным-давно засох, а горшок разбился, и никто не знает, где он… Разве грустно не оттого, что время нельзя остановить ни на секунду? И думаешь: если бы можно было вернуть его! Если бы можно было изменить вот это или вон то, не сделать того, что уже сделано, если бы хоть раз можно было повернуть время вспять!
Отец, видно, не ждал ответа. И слава богу. Люку хотелось спать, а не разговаривать. Он весь отяжелел, будто под бременем чужих судеб. Ему казалось, он катится, падает куда-то — плавно скользит по широкой, ярко освещенной реке времени вместе со всеми теми людьми, с которыми ему пришлось встретиться сегодня. Голова его поникла на грудь. Он закрыл глаза и уснул.
9. Ш-ш-ш
Однажды утром Эзра Тулл встал, побрился, почистил зубы и, надевая брюки, наткнулся в правом паху на какое-то уплотнение. Пальцы скользнули по нему случайно, на мгновение задержались и тут же отдернулись. В зеркале отразилось застывшее в ужасе широкое простодушное лицо. Слово «рак» пришло на ум само собой, точно кто-то шепнул его на ухо, но испуг вызвала мысль, которая явилась следом: ну и хорошо. Будь что будет. Если суждено, я умру.
Эзра, конечно, тут же отмахнулся от этой мысли. Ему сорок шесть лет, человек он спокойный, рассудительный. Запишусь-ка я на прием к доктору Винсенту, подумал он. Надел сорочку, застегнул ее, достал пару чистых носков. Еще дважды машинально ощупал уплотнение. Чувствительное, но безболезненное, размером с желудь, оно каталось под кожей, как шарик.
Разумеется, он не хотел умирать. Боже упаси! Просто минутная слабость, решил он, спускаясь по лестнице. Лето выдалось тяжелое. Мать, у которой с семьдесят пятого года стало сдавать зрение, теперь, в семьдесят девятом, почти полностью ослепла, но никак не желала признать это, что очень затрудняло уход за ней; брат был далеко, а сестра слишком занята, и серьезной помощи от них ждать не приходилось. Дела в ресторане шли хуже обычного: лучшая повариха взяла расчет — так, дескать, велит гороскоп; невиданная жара, казалось, повергла весь город в оцепенение. Все складывалось до того плохо, что любой незначительный пустяк был способен усугубить отчаяние Эзры: соседская собака, высунув язык, лежащая на тротуаре; чахлая материна гортензия, ежедневно поникающая после обеда. Даже почтальон и тот знаменовал собой катастрофу — его жену весной убили грабители, и теперь он таскал по улицам кожаную сумку с таким видом, словно это неимоверная тяжесть, которая вот-вот свалит его с ног. Ноги он переставлял все медленнее и медленнее, спина сгибалась все ниже, а почта с каждым днем доставлялась все позже и позже.
Эзра, стоя у окна с чашкой кофе, наблюдал за почтальоном, который уныло тащился по улице, и размышлял, есть ли в жизни вообще какой-то смысл.
По лестнице осторожно спустилась Перл.
— Посмотри, — сказала она, — какое солнечное утро!
Когда Перл остановилась рядом с ним у окна, Эзра подумал, что она, наверное, чувствует солнце, потому что оно согревает ей кожу. А может быть, она видит солнце, все еще различает свет и тьму. Зато платье на ней было застегнуто неправильно; жидкие, седые с белокурым отливом волосы она, как всегда, закрутила в пучок и привычно мазнула розовой помадой по сухим поджатым губам, но один уголок воротничка стоял торчком, цветастое платье на груди оттопыривалось, и в просвете между пуговицами виднелась комбинация.
— Опять будет жарища, — сказал Эзра.
— Бедный Эзра, страшно смотреть, как ты в такое пекло идешь на работу.
О чем бы она теперь ни говорила, все так или иначе связывалось со зрением. И ведь не поймешь, сознательно она делает это или нет.
Мать попросила чашку кофе, но от завтрака отказалась и, пока он читал газету, сидела рядом с ним в гостиной. Время с утра до полудня они обычно проводили вместе. Затем Эзра уходил в ресторан и возвращался после полуночи, когда мать уже спала. Он понятия не имел, чем она занимается в его отсутствие. Иногда он звонил ей с работы — голос ее по телефону звучал бодро. «Решила приготовить себе чай со льдом», — говорила она. Или: «Разбираю чулки». Но в глубине комнаты слышались душераздирающие звуки органа — фонограмма одной из телевизионных мелодрам, и Эзра подозревал, что большую часть дня мать сидела перед телевизором, даже в такую жару накинув на плечи вязаную кофту и сложив на коленях холодные руки. Конечно, друзей она не принимала; насколько он помнил, их у нее не было. Она жила детьми — о том, что происходит в мире, знала только по их рассказам, а вся динамика, вся переменчивость жизни воплощалась для нее в их поступках. Даже работая в бакалейной лавке, Перл никогда не водила дружбы ни с покупателями, ни с другими кассиршами. И теперь, когда она оставила работу, никто из бывших сослуживцев не навещал ее.
Да. Эти неторопливые утренние часы наверняка были важнейшей частью ее будней — шуршание газеты, отрывистые замечания Эзры о происшествиях и событиях дня.
— Ограбили еще одного таксиста, — сообщал он.
— Боже мой!
— Опять перестрелка в центре.
— Ох, чем только все это кончится? — вздыхала мать.
— Террористы взорвали бомбу в Мадриде.
Перл позволяла Эзре читать ей газеты, письма, журналы, комментировать фотографии — тут он был ее переводчиком, а она сидела, уставившись невидящими глазами в одну точку. Во всем остальном Перл упрямо цеплялась за самостоятельность. Так в чем же, собственно, была суть их негласной договоренности? Мать признавала лишь, что зрение ее ухудшилось и ей стало трудно читать. «Она совершенно ослепла», — говорил врач. А сама она твердила Эзре: «Он думает, что я слепну», не возражая, но в то же время недвусмысленно намекая, что здесь можно поспорить и вообще многое зависит от подхода. Эзра научился объясняться с ней обиняками, в непринужденной, приемлемой для нее форме. Если, например, они куда-нибудь собирались, то он не говорил: «Мама, идет дождь», потому что на это она бы лишь с обидой бросила: «Без тебя знаю». Теперь он говорил: «Передают, что дождь сегодня так и не прекратится. Надо бы захватить зонтик». Тогда ее лицо прояснялось. «Сказать по правде, не верю я этим прогнозам», — отвечала она, хотя дождь моросил совершенно беззвучно и Эзра знал, что она не слышала шороха капель. Однако она искусно скрывала свое удивление и замешательство; только ее дети, привыкшие, что мать упорно отрицает собственную слабость, видели, что прячется в неподвижном воинственном взоре ее серых глаз.
Месяц назад сестра сообщила Эзре, что мать задала ей по телефону весьма странный вопрос. «Она поинтересовалась, правда ли, что, если долго лежать на спине, можно заболеть пневмонией, — сказала Дженни. — Я спросила, почему это ее волнует, а она в ответ: „Просто любопытно“».
Эзра отложил газету и потрогал шишку в паху.
Они допили кофе, Эзра вымыл чашки и прибрал на кухне, которая вопреки его стараниям всегда выглядела теперь неопрятно. Он не знал, что делать с посеревшими занавесками возле плиты, с кружевной, заскорузлой от пыли салфеткой под конфетницей. Можно ли стирать такие вещи? Взять и бросить в стиральную машину? Проще всего было бы спросить у матери, но он не решался. Ведь она расстроится и станет думать, а что еще она упустила.