Обещание на заре (Обещание на рассвете) (др. перевод)
Шрифт:
Моя связь с Валентиной длилась около года. Она преобразила меня полностью. Мне постоянно приходилось бороться с соперниками, утверждать и доказывать свое превосходство: ходить на руках, воровать в лавках, драться — в общем, обороняться по всем фронтам. Самой большой моей мукой был некий мальчишка, имя которого не припомню, но который умел жонглировать пятью яблоками, — и бывало, сидя на камне, среди рассыпанных яблок, понурившись после многочасовых бесплодных попыток, я чувствовал, что жить, в общем-то, не стоит. Тем не менее я не оставлял усилий и до сих пор не разучился жонглировать тремя яблоками; и часто, встав на холме Биг Сур лицом к Океану и бесконечности неба, я выставляю ногу вперед и совершаю этот подвиг, чтобы показать, что еще чего-то стою.
Зимой, когда мы катались с горок на санках, я вывихнул себе плечо, прыгнув в снег с пятиметровой высоты под взглядом Валентины, а все потому, что не мог спуститься по склону, стоя на салазках, как этот разбойник Ян. Как я ненавидел этого Яна и как все еще ненавижу! Никогда точно не знал, что там у них было с Валентиной, и даже сегодня предпочитаю об этом не думать, но он был почти на год старше меня и, учитывая его десять лет, гораздо опытнее
Он умел как-то особенно лихо свистеть, сунув два пальца в рот; этому способу я до сих пор так и не смог научиться; владеют им с той же пронзительной силой лишь мой друг посол Хаиме де Кастро да графиня Нелли де Вогюэ. Благодаря Валентине я понял, что любовь моей матери и нежность, которой я был окружен дома, не имели никакого отношения к тому, что ожидало меня вне дома, а еще, что ничто и никогда нельзя окончательно приобрести, завоевать, застраховать, сохранить. Ян, прирожденный похабник, прозвал меня «голубеньким», и, чтобы избавиться от этого прозвища, которое я считал очень обидным, хотя и не мог сказать почему, мне пришлось приумножить доказательства своей храбрости и мужественности, и скоро я стал грозой окрестных лавочников. Могу сказать без хвастовства, что разбил больше стекол, стянул больше коробок с финиками и халвой и дернул больше звонков, чем любой мальчишка с нашего двора; я научился также рисковать жизнью с легкостью, которая оказалась весьма полезной позже, во время войны, когда вещи такого рода официально допускались и поощрялись.
Особенно помню одну «смертельную» игру, которую мы с Яном затевали на карнизе пятого этажа, на глазах наших восхищенных товарищей.
И плевать нам было, что Валентины нет рядом, — поединок все равно шел из-за нее, и никто из нас на этот счет не заблуждался.
Игра была очень простая, но, думаю, в сравнении с ней пресловутая «русская рулетка» всего лишь детская забава.
Мы поднимались на последний этаж дома, открывали на лестничной площадке окно, выходившее во двор, и усаживались там как можно ближе к краю, ногами наружу. За окном был цинковый карниз, не шире двадцати сантиметров. Игра состояла в обмене резкими и точными толчками в спину, так, чтобы противник соскользнул с окна и уселся на этом узком внешнем подоконнике, свесив ноги в пустоту.
Мы играли в эту смертельную игру невероятное количество раз.
Стоило нам о чем-нибудь поспорить во дворе или даже без видимых причин, просто в приступе враждебности, мы без единого слова, лишь вызывающе переглянувшись, поднимались на пятый этаж, чтобы «сыграть в игру».
Странный это был поединок, отчаянный и вместе с тем какой-то доверительный: ведь нам приходилось полностью отдаваться на милость своего заклятого врага, потому что плохо рассчитанный или злонамеренный толчок неминуемо обрекал соперника на смерть пятью этажами ниже.
До сих пор отчетливо помню свои ноги, свисающие с металлического карниза в пустоту, и руки соперника на моей спине, готовые толкнуть.
Ян сегодня важное лицо в польской компартии. Я с ним встретился лет десять назад в Париже, в польском посольстве, на каком-то официальном приеме. Я его сразу же узнал. Даже удивительно, как мало изменился этот мальчишка. И в тридцать пять остался таким же тощим и болезненно бледным, сохранил все ту же кошачью походку и узкие, жесткие и насмешливые глазки. Оказавшись там как представители своих стран, мы были взаимно любезны и вежливы. Имя Валентины не упоминалось. Мы выпили водки. Он вспомнил Сопротивление, я ему сказал пару слов о своих воздушных боях. Мы выпили еще по стопке.
— Меня в гестапо пытали, — сказал он мне.
— А меня три раза ранили, — сказал я ему.
Мы переглянулись. Потом, не сговариваясь, поставили свои рюмки и направились к лестнице. Поднялись на третий этаж, и Ян открыл передо мной окно: в конце концов, мы ведь в польском посольстве, а я тут всего лишь гость. Я уже занес ногу через подоконник, как вдруг жена посла, дама очаровательная и достойная самых прекрасных любовных стихов своей страны, вышла из соседней гостиной. Я быстренько убрал ногу и поклонился с любезной улыбкой. Она взяла нас обоих под руку и повела к буфету.
Мне порой случается с некоторым любопытством размышлять, что сказала бы мировая пресса, если бы на тротуаре нашли польского сановника или французского дипломата, вывалившихся из окна польского посольства в Париже в самый разгар «холодной войны»?
Глава XII
Двор дома 16 по улице Большая Погулянка остался у меня в памяти как огромная гладиаторская арена, где я делал свои первые шаги, готовя себя к грядущим битвам. Попадали туда через старые ворота; посреди высилась огромная груда кирпича с завода боеприпасов, который партизаны взорвали во время патриотических боев между польскими и литовскими войсками [38] ; дальше уже упоминавшиеся поленницы; затем заросший крапивой пустырь, где я дал единственные в моей жизни по-настоящему победоносные сражения; в глубине высокая ограда соседних фруктовых садов. К этому двору были обращены спиной дома двух улиц. Справа тянулись сараи, куда я часто лазил через крышу, подняв несколько досок. В сараях, где жильцы хранили старую мебель, было полно чемоданов и сундуков, которые я осторожно открывал, сковырнув замок, и в запахе нафталина из них на землю вываливался целый ворох странных, устаревших и обветшалых предметов, которые я мог разбирать часами, словно чудесные сокровища, найденные после кораблекрушения; каждая шляпа, каждый башмак, каждая шкатулка с пуговицами и медалями говорили мне о таинственном и неведомом мире, мире других людей. Меховое боа, дешевая бижутерия, театральные костюмы — шапочка тореадора, цилиндр, пожелтевшая и потрепанная балетная пачка, выщербленные зеркала, откуда, казалось, на меня смотрели тысячи поглощенных ими когда-то взглядов, фрак, кружевные панталончики, рваные мантильи, мундир царской армии с красными, черными и белыми ленточками наград, альбомы
38
…боев между польскими и литовскими войсками… — Речь идет о событиях, связанных с германской интервенцией в Прибалтику в 1919 г., когда немецкие части совместно с латвийскими, польскими, литовскими и русскими белогвардейскими войсками осуществили захват части прибалтийских территорий.
Как-то днем, взобравшись на крышу и убрав доску, чтобы спуститься в свое королевство, я вдруг увидел среди своих сокровищ, между фраком, боа и деревянным манекеном, лежащую и чем-то очень занятую парочку. Я сразу же, ни секунды не колеблясь, распознал истинную природу наблюдаемого явления, хоть и впервые присутствовал при забавах подобного рода. Я целомудренно вернул доску на место, оставив лишь достаточную для обзора щель. Мужчина был кондитер Мишка, а девица — Антония, одна из служанок в нашем доме. Надобно сказать, что в результате я получил исчерпывающие сведения, но был при этом изрядно удивлен. То, что эти двое вместе выделывали, значительно превосходило несколько упрощенные представления, бытовавшие среди моих приятелей. Несколько раз я чуть не свалился с крыши, пытаясь разобрать, что же там происходит. Когда я позже рассказал об этом своим дружкам, те единогласно сочли меня лгуном, а самые доброжелательные объяснили, что, глядя сверху вниз, я наверняка все видел наоборот, отсюда и ошибка. Но я-то точно знал, что видел, поэтому защищал свою точку зрения энергично и убежденно. В конце концов на крыше сарая было установлено постоянное дежурство, а дозорные вооружены польским флагом, позаимствованным у привратника: мы условились, что они помашут им, как только любовники вернутся на место, и по этому сигналу мы все бросимся к нашему наблюдательному посту. Но когда наш дозорный в первый раз увидел, что там творилось — это был маленький Марек Лука, хромой мальчуган с пшеничными волосами, — его до такой степени захватило ошеломляющее зрелище, что он, ко всеобщему отчаянию, совершенно забыл про флаг. Зато пункт за пунктом подтвердил все описанное мною необычайное действо — и сделал это с такой красноречивой мимикой и так пылко желая поделиться своим опытом, что даже глубоко укусил себя за палец в избытке реализма, что серьезно повысило мой престиж во дворе. Мы долго размышляли, пытаясь уяснить себе причины столь странного поведения, и в конечном счете сам Марек сформулировал гипотезу, которая нам показалась наиболее правдоподобной:
— Может, они не знают, как за это взяться, вот и пробуют по-всякому?
На следующий день настал черед сынишки аптекаря стоять в дозоре. Было три часа дня, когда мальчишки, прижимавшиеся дома носом к стеклу или без большой охоты игравшие во дворе, вдруг увидели, как польское знамя развернулось и торжественно зареяло над крышей сарая. Через несколько секунд шесть-семь сорванцов уже мчались со всех ног к месту сбора. Доска была осторожно отодвинута, и все мы получили право на урок большой воспитательной ценности. Кондитер Мишка в тот день превзошел сам себя, словно его щедрая натура догадалась о присутствии шести ангельских головок, склонившихся над его трудами. Я всегда был падок на сласти, но с тех пор уже никогда не смотрел на них как прежде. Этот кондитер был большой артист. Понс, Румпельмайер и знаменитая Лурс [39] из Варшавы могут снять перед ним шляпу. Конечно, в столь нежном возрасте нам еще не с чем было сравнивать, но сегодня, немало поездив по свету, многого насмотревшись и наслушавшись, всегда готовый внимать тем, кто сумел отведать лучшее американское мороженое, попробовать птифуры у прославленного Флориана [40] в Венеции, насладиться добрыми венскими strudel и sachertorte, наконец, лично посетив лучшие чайные салоны обоих континентов, я остаюсь в убеждении, что это был, несомненно, выдающийся кондитер. В тот день он преподал урок высочайшего нравственного значения, сделав нас людьми скромными, которые никогда уже не посмеют притязать, будто выдумали порох. Если бы вместо того, чтобы обосноваться в маленьком, затерянном на востоке Европы городке, Мишка открыл свою кондитерскую в Париже, он был бы сегодня человеком богатым, знаменитым, удостоенным наград. Самые прекрасные дамы Парижа приходили бы отведать его сластей. В кондитерском деле соперников у него не было, и я нахожу крайне досадным, что его искусство не нашло более широкого рынка сбыта. Не знаю, жив ли он еще — что-то мне подсказывает, что ему было суждено умереть молодым, — но в любом случае да позволено мне будет склониться здесь пред памятью об этом великом художнике со всем почтением скромного писателя.
39
Лурс Марина— знаменитая атлетка, ученица энтузиаста тяжелой атлетики А. И. Андрушкевича, первого тренера, знаменитого Георга Гаккеншмидта, считалась сильнейшей женщиной России. Начав тренироваться в 1903 г., она уже через четыре года приняла участие в чемпионатах по борьбе. Обычно Марина Лурс пользовалась не столько борцовской техникой, сколько недюжинной физической силой и умением проводить силовые трюки. Она не любила возни в партере и старалась победить чисто из стойки.
40
«Флориан»— кафе в Венеции на площади Сан-Марко; это первая итальянская кофейня, открывшаяся в 1644 г. Основателем этого заведения, существующего и поныне, был некто Флориано Франческони. Одним из тех, кто часто сюда захаживал, был английский поэт-романтик Джордж Байрон.