Облака над дорогой
Шрифт:
— А я знаю, как тебя прозвали, ты Хрыч! — воскликнул я.
— За Хрыча — в морду, — лаконично возразил мой собеседник и, повернувшись, дерзко спросил возницу: — Эй, дядя, как твою кобылу звать?
— Ее Панихидой звать — вот как ее звать, — угрюмо ответил мужчина и хлестнул лошадь кнутом.
Путь лежал через леса и перелески, через поля, тронутые первым утренним заморозком. Проехав верст двадцать, въехали мы в большой парк. На чугунных воротах цвело красное полотнище с надписью «Детский дом № 2 Плесецкого ОНО». В конце аллеи,
Детский дом разместился в бывшей помещичьей усадьбе, в огромном доме с известняковыми шершавыми львами у парадного входа. Из окон виден был парк, видна была река. Несколько лет парк не подчищали, не подстригали; он заглох, одичал, трава пробилась сквозь гравий аллей, легла зеленым настилом — и парк стал лесом, в котором деревья стояли правильными рядами.
Меня поместили в третью спальню — в большую комнату с венецианским окном и с лепным, разрисованным потолком; на нем были изображены розы и птицы.
В углу стоял огромный шкаф красного дерева, посредине — круглый стол, тоже красного дерева, да еще с бронзовой отделкой. Вся остальная мебель была куда проще: четырнадцать коек на деревянных неструганых козлах, несколько тумбочек больничного образца, да еще возле стола красного дерева стояли две скамьи — одна садовая, на чугунных лапах, а другая — доска, положенная на два чурбана. В углу топилась буржуйка, и труба ее, выведенная в окно, была вишневой от накала.
— Вот это будет твоя постель, — сказал мне воспитатель и показал на вторую от стены койку. Потом он ушел, а я подошел к печурке. Мальчишка, топивший печурку, спросил меня:
— Ты новенький?
— Новенький, — ответил я.
— Ты не бойся, вначале я тоже боялся, а потом привык.
— Да я и не боюсь.
— Ну да, не боишься, только говоришь так, — недоверчиво сказал мальчишка, подбросив в топку обломок доски.
Я стал разглядывать нового знакомого; на нем были серые брюки и серая курточка, а сам он был смуглый и скуластый.
— Меня Цыганом зовут, — прервал он молчание, — только я не цыган, а я узбек. А тебя как звать?
— Димкой, — ответил я.
— А по прозвищу?
— Никак не зовут по прозвищу, — неуверенно ответил я. — Мне один сказал, будто я лысый…
— Да ты и есть лысый, факт! — авторитетно заявил Цыган, даже не взглянув на мою голову. — Значит, Лысым тебя звать?
Я промолчал.
Цыган объяснил мне, что он дежурный по спальне, а все ребята ходят неизвестно где. Потом он закинул голову вверх и долго глядел на потолок.
— Что ты смотришь? — спросил я.
— Птички шевелятся, — задумчиво ответил Цыган. — Погляди сам.
Я посмотрел вверх и сначала ничего особенного не заметил, но потом увидел, что птицы, нарисованные на потолке, действительно живут. Горячий воздух от печурки, от раскаленной трубы прозрачными колеблющимися волнами восходил вверх, и сквозь это марево казалось, что птицы там, на потолке, машут крыльями, летят, ныряют
Затем Цыган рассказал, что на койке, предназначенной мне, прежде спал лунатик-мальчишка, который ходил по ночам с закрытыми глазами.
— Ты просись на другую койку, а то тоже залунатишься, — посоветовал он мне.
Вдруг в спальню ввалилось с десяток ребят. Они окружили меня, стали расспрашивать, откуда я и нет ли у меня закурить.
Никакой враждебности к себе я не заметил. До этого я читал в нескольких книгах, что новичков всегда встречают плохо, — ничего подобного!
Одно только огорчило меня — это то, что Цыган сразу же разболтал всем мое прозвище, и меня стали звать Лысым.
Ребята начали расспрашивать, умею ли я драться.
— А с кем здесь драться? — спросил я.
— Мы на первую спальню деремся, — с радостной готовностью начал пояснять тот же Цыган. — А со второй дружим. Ты из второй никого не задирай. Здесь жить можно. Только кормят плохо, потому Жучка крадет.
— А кто это Жучка?
— Это мы экономку так прозвали, завхозиху. Она на Жучку похожа, кудлатая, злая. Она старорежимная экономка, еще приютская. Мы на нее заведующему не раз жаловались, да он все мямлит. Тоже, верно, Жучки боится, — ее все воспитатели боятся.
— Ну, Лохов не побоится, — возразил Цыган.
— А кто это Лохов? — спросил я.
— Воспитатель. Его только что прислали.
— Говорят, он партийный, — добавил кто-то.
Вскоре пошли ужинать. Путь в столовую лежал по сумрачной анфиладе нежилых парадных комнат, где под ногами сухо потрескивал шершавый, давно не вощенный паркет.
Тусклый свет сочился сквозь старинные лиловатые стекла высоких узких окон.
Комнаты были огромны, пустынны.
Детдом не занимал и трети всего помещения. Странно было думать, что когда-то это большое и красивое здание принадлежало одному человеку.
Но вот по широкой лестнице из какого-то темного нескрипучего дерева спустились мы вниз и вошли в обеденный зал.
Здесь было шумно, пахло капустой, на желтом сводчатом потолке поблескивала испарина. У стен стояло несколько длинных самодельных столов с ножками крест-накрест и с нестругаными столешницами; на них уже были расставлены миски и солонки. Хлеб дежурные давали каждому на руки.
— Чтой-то пайка маленькая, — сказал Цыган, взвешивая кусок хлеба на ладони, и вдруг закричал: — Товарищ дежурный воспитатель, мне пайку неверную дали!
Дежурный воспитатель подошел к Цыгану и сказал ему:
— Сходи в хлеборезку, пусть взвесят.
Цыган пошел и вернулся с грустным видом.
— На этот раз правильно отрезано, — меланхолично молвил он, — я думал, довесок дадут.
Когда мы вернулись в спальню, было уже совсем темно за окнами, да и в самой спальне темновато: керосиновая лампа горела тускло, чадила. Но всё же здесь было уютно; от печки веяло сухим теплом, пахло смолистым дымом.