Облава на волков
Шрифт:
На другой день после полудня пришел Стоян. Он с гадливостью относился к Ананию, боялся заразиться моей болезнью и потому никогда не заходил ко мне в комнату. Его неожиданный приход показал, что он за мной следил. В течение суток я не показывался в селе, он предположил, что я поехал в город, чтобы передать документ, разоблачающий Бараковых, и теперь пришел проверить, дома ли я. Моя догадка подтвердилась, потому что он прямо в дверях сказал:
— Дай мне эту копию на сохранение! Ты из-за болезни стал слишком нервным, я боюсь, что ты ее кому-нибудь покажешь и навлечешь на нас беду.
— Я не «кому-нибудь» покажу, а окружному комитету партии.
— Ты хочешь порвать все, что нас связывало, хочешь забыть, что мы братья! — воскликнул Стоян и забегал по комнате. Руки его были заложены за спину, и я видел, как ногти до крови впиваются в ладони. — Наша жизнь в опасности! Да, да!.. А ты какой-то документ собрался передавать в комитет. Выслушай, хорошенько меня выслушай, и, может
Стоян, встревоженный и расстроенный, ушел. Пока я провожал его, со стороны поля показался мой хозяин Ананий. Я попросил его подбросить меня до Житницы, и он тут же развернул телегу. Я быстро оделся, взял папку с копией приговора и сел в телегу. Автобус проходил через Житницу в пять часов, так что я должен был засветло попасть в город и передать копию в комитет. Но только мы въехали в Житницу, знакомый крестьянин сказал мне, что утром убили Петра Пашова.
Нуша и ее мать были раздавлены горем. От черной одежды и черных платков лица их казались прозрачно-желтыми, точно отлитыми из воска. Нуша первая увидела меня на террасе, бросилась ко мне и, без стона и звука, положила голову мне на грудь. Она тихо замерла в моих объятиях, а я тоже не знал, что сказать ей и как утешить. Женщины, сновавшие по дому или подходившие с улицы, с любопытством смотрели на нас и шушукались, из комнаты, в которой лежал покойник, слышался однотонный и тягостный вой плакальщиц. Нушина мать пришла с кухни, откуда доносилось звяканье посуды, и встала рядом, прижимая одну руку к своим губам, а другую положив мне на плечо.
— Кого мы ждали, сынок, а кого встретили! — сказала она, подавляя рыдание и показывая глазами на Нушу. — Скажи ей, чтоб не убивалась, скажи, чтоб с духом собралась. Ничего уж не поправишь, видно, на роду нам так написано.
Ее позвали вниз, в кухню, а мы с Нушей вошли в комнату к покойнику. Пожилые женщины сидели вокруг гроба и переговаривались шепотом. Увидев нас с Нушей, они замолчали, замолчали и плакальщицы, и тогда кто-то из женщин прошептал: «Жених, чахоточный…» Гроб из нетесаных сосновых досок стоял на длинном столе и был так завален цветами, что виднелось только лицо Петра Пашова, лишенное выражения, просветленное и спокойное, как вечность. Нуша застыла по другую сторону гроба, тоненькая, хрупкая, точно воплощение нежной и безутешной скорби.
После похорон я остался в Нушином доме. И Нуша, и ее мать просили хотя бы на первое время не покидать их. Ночь я провел у них, а наутро поехал в город, чтобы передать копию приговора в окружной комитет партии. Я попросил, чтобы первый секретарь принял меня как можно скорее, заявив молодому человеку, встречавшему посетителей, что должен сообщить ему об одном убийстве. Я шепнул это молодому человеку на ухо, чтобы заинтересовать его и чтобы он поскорее пропустил меня к секретарю. В приемную непрерывно заходили люди, и все стремились попасть к нему на прием. Георгиев — так звали первого секретаря — принял меня через полчаса. Я представился, и оказалось, что мы как бы и знакомы — несколько лет назад он заезжал домой к брату по партийным делам. Известие об убийстве Пашова не произвело на него особого впечатления, или, во всяком случае, мне так показалось. Подумав, он спросил, не тот ли это самый Пашов, повинный в провале ремсистской организации, или его родственник. Я подтвердил, что это тот самый «предатель», и тогда Георгиев встал и протянул мне руку:
— Он должен был отвечать перед Народным судом.
Я рассказал
Вечером я снова остался в Нушином доме. Подошло время сева, а заняться этим было некому. Я нанял человека, который ходил бы за их скотиной, нашел людей для полевых работ, и все же половина земли, предназначенная под озимые, осталась незасеянной. Налогами и другими платежами занялся я сам и мало-помалу стал чем-то вроде главы семейства. Нуша и ее мать нуждались в защите и от некоторых местных коммунистов и люмпенов, которые сочли, что классовое равенство, о котором еще вчера они не имели понятия, должно быть осуществлено в первый же час после революции. В эти дни междуцарствия и беззакония к пене примешивалось немало всплывшей со дна тины, многие давали волю своим необузданным страстям и от имени партии и народа сводили счеты со своими личными врагами. Они малевали на стенах Нушиного дома лозунги и угрозы, уволакивали что могли со двора и поля, ночью колотили в ворота и клеймили Нушу за моральное разложение, называя ее «буржуазной курвой». Они имели в виду нашу «незаконную» связь, а она была платонической.
Я не знал юношеских увлечений, любовь настигла меня в двадцать шесть лет, когда я был скорее всего неизлечимо болен. Она овладела мной с силой и непререкаемостью какого-то сверхъестественного явления, и никто никаким способом не мог угасить ее в моем сердце. Нуша знала, что я обречен, так как все болевшие в селе туберкулезом умирали, и все же слышать не хотела о том, чтобы нам расстаться. С другой стороны, если она и верила в мое выздоровление, она не могла не знать, что общение со мной может стоить ей жизни. Она до такой степени не сознавала, какому риску подвергается, что я приходил в отчаяние от ее неосторожности и чувствовал себя последним эгоистом. Моя любовь могла превратиться в преступление, не старайся я держаться от нее на расстоянии. Я говорил ей об этом при каждом нашем свидании, но она плакала и отвечала, что готова подчиняться самым строгим требованиям гигиены, но все равно мы должны видеться хотя бы два раза в неделю. Чтобы оградить нашу любовь от сплетен и оговоров окружающих, нам надо было заключить брак, но в моем положении это было невозможно. Мы могли только объявить о помолвке и не замедлили это сделать. Помолвка не обязывала нас жить под одной крышей, я бывал у них раз или два в неделю, притом старался соблюдать все меры предосторожности…
К концу сорок шестого года началась кампания по созданию трудовых кооперативных земледельческих хозяйств (ТКЗХ). Мы были охвачены энтузиазмом и не отдавали себе отчета в том, какие трудности поджидают нас впереди. Мы верили, что, раз мы хотим для народа справедливой жизни, народ дружно и добровольно двинется за нами. Я читал о сложностях, возникавших при организации советских колхозов, рассказывал о прочитанном Стояну, но эти сложности казались нам обоим в наших условиях легко преодолимыми — ведь мы приступали к коллективизации на четверть века позже и полагали, что наш крестьянин уже созрел для подобных революционных преобразований. Стоян весь отдался выполнению этой задачи, подобно тому как деятели нашего Возрождения отдавались борьбе за освобождение Болгарии от османского ига. Он недоедал, недосыпал, похудел, но энергия и вера в будущее переполняли все его существо.
Тем временем и со мной произошло чудо. К концу этого же года я был уже здоров. Как ни странно, лучше чувствовать себя я начал после помолвки с Нушей. У меня больше не было жара, я перестал потеть, отхаркиваться, ко мне возвращались силы. Я съездил в город на рентген и поразил врача. Мои легкие были, как он выразился, залатаны — случай при туберкулезе очень редкий. Обуреваемый радостным нетерпением, я прямо с автобусной остановки побежал к Нуше. Прямо на пороге я крикнул, что совсем здоров, и Нуша кинулась в мои объятия.