Облава на волков
Шрифт:
Мужа и свекрови в комнате не было, а свекор сидел, повесив голову и уставившись в пустой стакан перед собой. Почувствовав, что взгляды обращаются к нему, он махнул рукой, и этот жест отчаяния был так выразителен, что люди поняли его и прониклись к нему искренним сочувствием. Все село знало, что он, спрятав гордость в карман и нарушив стародавний обычай, сам ходил свататься к Троцкому, и только его благородство и великодушие спасли его достоинство от всеобщих насмешек и порицания — он не потребовал от будущей снохи даже приданого. Теперь же в благодарность она поставила его перед постыдным и страшным выбором — принять ли ее с ее бесчестием или вернуть после того, как она уже вошла в его дом. Все, затаив дыхание, ждали, как Жендо решит эту дилемму. Между тем Троцкий словно бы еще не осознал, что произошло, или же осознал трагизм ситуации столь ясно, что не в состоянии был ни двигаться, ни говорить. Он сидел бледный, как полотно, глаза его беспокойно перебегали с одного конца стола на другой, а рука безжизненно лежала на колене фельдфебеля. Сам фельдфебель
— Вот ведь как! — вздохнул наконец Жендо. — Коли захочешь чего-нибудь до смерти — никогда и не получишь.
Толпа с улицы продолжала напирать в дверь, и комната теперь была уже набита битком. Все хотели услышать, что еще скажет Жендо, но он замолчал.
— Как это не получишь, кум? — подал голос Стоян Кралев. — Ты хорошую сноху получил, работящую, а это самое главное. Все остальное вздор.
— Кум! — сказал Жендо. — Ты все про Россию толкуешь, как будто вчера оттуда приехал. А я тебе скажу, что Россия — это Россия, а мы — это мы. Там люди могут на головах ходить, в церкви не венчаться, из одного котла есть и жен общими объявить. Дело хозяйское. А мы простые болгары, по-болгарски и живем.
— Не по-болгарски, а по-буржуазному…
— Я не буржуй, но я и не камунис. Я знаю одно: женщина должна под венец честной идти. Из бабы, которую другой мужик уже оседлал, ни матери не получится, ни хозяйки дома.
— Извини, кум, но глупые ты слова говоришь!
— Может, я и глупый, — сказал Жендо. — И ты меня извини, кумовья мы с тобой, но коли ты такой умный, скажи: твоя жена продырявленная к тебе пришла и, если б пришла дырявая, взял бы ты ее иль нет? Вот что мне скажи!
В толпе раздался гогот, жена Стояна Кралева пристыженно опустила глаза, а он пожал плечами — с темным человеком разве договоришься?
— На этом свете любое дело уладить можно, — сказала тетка Дона, когда гомон затих. — Кто кашу заварил, тот пускай и расхлебывает. Пятнадцать декаров, и — кто старое помянет, тому глаз вон.
То, что говорилось в комнате, тут же передавалось из уст в уста в сени, а оттуда во двор, и уже со двора послышался многоголосый возглас: ух ты, целый надел!
Жендо не поддержал, но и не отверг идею тетки Доны ни словом, ни взглядом. Казалось, разочарование притупило остальные его чувства, так что все сделалось ему безразлично.
— Чужую беду руками разведу, Дона! — сказал кто-то. — Была бы ты на месте Радки, отец за тебя хоть пядь земли дал бы? И чего ты лезешь куда не просят? Жендо сам свое слово скажет.
— Жендо сейчас как мешком ударенный — даст маху, потом будет на себе волосы рвать, — сказала тетка Дона. — А мне он племяш, я не позволю, чтоб его вокруг пальца обвели. Коли им накладно, пусть берут девку назад. Женская честь еще дороже стоит.
Теперь общее внимание сосредоточилось на Троцком. Он был по-прежнему бледен, как мертвец, и не открывал рта. Молчал и его идол, уставившийся на противоположную стену, и лишь изредка поплевывал на пальцы правой руки. Молчали все, и длилось это так долго, что молчание сделалось зловещим и невыносимым. Тогда появилась тетка Груда. Никто не заметил, как она вошла, словно она пролезла у людей меж ногами, поникшая, с упавшим на плечи платком, измученная и жалкая. Она встала рядом с мужем и сказала спокойно, как говорят на пределе отчаяния:
— Отдавай, муженек, сколько просят земли, столько и отдавай, глаза б мои на нее не глядели!
Она выходила в другую комнату и говорила с дочерью, то есть этими словами подтвердила ее бесчестье. Толпа ответила новым залпом восклицаний. Так была раскрыта одна из загадок этого вечера. Оставались еще две — кто обесчестил Радку, женатый мужик или холостой парень (над этой тайной село будет ломать голову позже), и даст ли отец землю и сколько даст. Бывший фельдфебель Чаков осторожно убрал руку Троцкого со своего колена, сказал «встать!» и встал. Люди расступились, образовав проход, и он вышел. Жендо, схватившись за голову, тоже встал и вышел вслед за ним.
— Ну? — спросила тетка Дона тоном судебного исполнителя. Она стояла неподвижно, все так же сложив руки на животе.
Троцкий начал делать какие-то знаки руками. Он лишился дара речи, онемел, но никто из нас этого тогда не понял, и многие засмеялись. Он открыл рот, пытаясь что-то сказать, изо рта вырвались какие-то звуки, а глаза выкатились от напряжения. Наконец, он указал рукой на тетку Дону, взял ложку и стал царапать ею по скатерти.
— Написать хочет, — догадался кто-то.
— Верно, — сказала тетка Дона, сбегала в соседнюю комнату и тут же вернулась с листком бумаги, ручкой и чернилами в пузырьке. — А где Иван Шибилев? Он бы написал.
Но заложник куда-то исчез, и Троцкий сам потянулся к ручке. Тетка Дона перевернула пустой противень дном вверх, положила на него бумагу и подала Троцкому ручку. Он писал долго, перепачкал пальцы чернилами, а когда кончил, она взглянула на его каракули.
— Пиши день и год!
Троцкий приписал день и год, она протянула бумагу мужу, и тот, с помощью нескольких грамотеев, прочел:
«Приписаваю дочере моей Ратке питнацать декаров зимли, Калчо Статиф Димитравдень 1942 гот».
— Да-а, сыпанули ему соли на хвост! — сказал кто-то.
По всей вероятности,
Мело все сильнее, а внизу, в Преисподней, аж завывало. Калчо Соленый обронил по дороге левую рукавицу и теперь совал руку то под воротник полушубка, то в карман. С тех пор как он занял место в засаде, не прошло и десяти минут, но ноги уже мерзли. «Только б загонщики поскорей появились, и мы бы все по домам, а то морозимся тут попусту», — подумал он и в который уже раз с тех пор, как вышел из села, почувствовал себя виновником этой бессмысленной облавы. «И почему я не отпил Жендова вина, покарай меня господь! Небось не подавился бы! Бутылочка всему причиной, откуда только она взялась. Словно та самая, которую мне на Радкиной свадьбе дали. Я только протянул к ней руку, и ровно паралик ее хватил. Выпей глоток, говорю себе, люди на тебя смотрят, сошлись все по-дружески. Так-то оно так, а рука не берет бутылочку, ну хоть ты что. Сердце заколотилось, самого жаром обдает, что сказать, не знаю, да и язык не ворочается. Думал, будто я про то дело забыл, а оно занозой в сердце сидело. Много раз вспоминал я тот вечер и все, что потом стряслось, и душа у меня изболелась. Много раз решал я прикончить Жендо или что-нибудь такое с ним учинить, чтоб и его душу болью пронять, но тут же себя и останавливал: нет, негоже это. Хоть бы я его и убил, зло, что он мне причинил, останется. Он его с собой в могилу не унесет, так что к одному злу другое прибавится. Однако же, заноза двадцать с лишком лет так в сердце и сидит. Сколько всего я перезабыл, и хорошего, и плохого, а это нейдет из памяти, ну словно вчера произошло. И я все удивлялся, как же эта память человеческая устроена. Хочешь всякую скверну забыть, очистить душу, а память эту скверну хранит, всю жизнь хранит, будь она трижды неладна! Не было б у человека памяти, он бы как ангел на этом свете жил. Все зло от памяти. Славно придумал Иван Шибилев в лес нас позвать. Золотой он мужик, сметливый. И он, значит, помнит тот вечер и пустую бутылочку. И остальные помнят, иначе не пустились бы в путь в этакую метель. А раз пошли, стало быть, хотят сказать: кто старое помянет, тому глаз вон. Что было, то прошло и быльем поросло. Так и надо. Не в могилу же старые свары с собой тащить…»
Однако же, уговаривая себя забыть прошлое, он в то же время вспоминал одну такую же метель, которая занесла его в шалаше и чуть не погубила. После Радкиной свадьбы, в тот же вечер, он ушел в свой шалаш и зажил там в полном одиночестве. Он и раньше редко встречался с людьми, а теперь, когда у него отнялся язык, не хотел видеться даже с женой. На другой день тетка Груда понесла ему еду, но он сердито замычал и дал ей понять, чтоб она больше не таскалась на виноградник. Он сам стал ходить в село раз в неделю, всегда по ночам, чтобы ни с кем не встречаться, набирал хлеба, фасоли, картошки и потом варил себе на огне очага похлебку. Виноградники к этому времени опустели, кругом не видно было ни живой души, и он остался один со своей немотой, как древний исихаст [6] . Ему хотелось зажить в полном единении с природой, как он и жил уже много лет, но теперь в душе его образовалась пустота, темная и непроглядная, и он не ощущал уже, как прежде, сладостной и таинственной гармонии окружающей жизни. Обострившиеся за многие годы чувства позволяли ему видеть, слышать и осязать, как растут виноградные лозы, деревья и травы, как они цветут, образуют завязь и умирают для того, чтобы родиться вновь. Не только днем, но и ночью, во сне, он наблюдал за таинством роста и знал, что бессловесные растения — это тоже живые существа, божественно благородные, самые благородные на свете существа, которые растут, творят и умирают в безропотном молчании, не жалуясь на стихии, никого не оскорбляя, не пожирая собственных плодов, не покидая своего места, выкачивая из недр земных соки жизни и отдавая их другим живым существам. Он знал, что люди смеются над его отшельничеством, но каждая с ними встреча показывала ему, как он жалок и бессилен перед лицом их страстей и суеты, и он спешил вернуться в свое логово. Одиночество и бездействие возвращали ему силы, душевное равновесие и покой, со сторожевой вышки мир казался величественным и безмятежным, в нем не было места для войн, вражды и свар, в нем не было лжи и бесчестья. Единственной страстью Калчо оставалась военная форма, но и она по сути дела была не прихотью, а необходимостью. Форма точно броней прикрывала его непригодность к жизни, создавала ему в глазах людей известный авторитет, пусть даже это был авторитет должностного лица, находящегося на низшей ступеньке служебной лестницы. По той же причине он сделал своим идолом такую ничтожную личность, какой был отставной фельдфебель Чаков. Воспоминания о суровой жизни в казарме и о его личных отношениях с фельдфебелем давали ему возможность ощущать себя мужественным, сильным и физически выносливым. Таким вот образом он создал себе, или воображал, что создал, условия для гармоничного, хотя и «заочного» сожительства с людьми и миром.
6
Исихаст — последователь религиозно-мистического учения, распространявшегося в Византии, а также в Болгарии в XIII—XIV вв. Исихасты должны были, в частности, вести уединенную аскетическую жизнь, давали обет молчания.