Обнаженная Маха
Шрифт:
А поскольку художник не шелохнулся, то она сама нажала выключатель и, загремев в темноте костями, натянула на себя простыни и одеяла.
Реновалес остался в густой темноте. Он ощупью подошел к кровати и тоже лег. Больше не уговаривал жену; молчал, едва сдерживая глухое раздражение. Нежное сочувствие, которое помогало ему выдерживать нервные припадки Хосефины, развеялось. Чего ей еще от него надо?.. Придет ли этому конец?.. Он живет как аскет, подавляя в себе потребности здорового мужчины, из уважения и по привычке сохраняя целомудренную верность жене и ища облегчения в пламенных видениях воображения... И даже это она считает преступлением! Своей болезненной проницательностью пронизывает мужа насквозь, угадывает его помыслы, неотступно следит за ним и срывает завесу, за которой в часы одиночества он утешается пирами иллюзий. Даже в его мозг проникает ее всевидящее
Хосефина снова разразилась плачем. Всхлипывала в темноте, захлебывалась слезами, грудь ее хрипела и тяжело вздымалась, шевеля простыни.
Рассерженный муж сделался бесчувственным и черствым.
«Стони, голубушка! — почти злорадно думал он. — Хоть ты тресни от слез, больше не услышишь от меня ни слова сочувствия».
Хосефина, не выдержав его молчания, снова начала между рыданиями выкрикивать обвинения. Она стала посмешищем в глазах людей! Это не жизнь, а мука!.. Как, наверное, смеются друзья знаменитого маэстро и дамы, приходящие к нему в мастерскую, слыша, с каким восторгом он разглагольствует о красоте в присутствии своей больной и замученной жены! Кто она такая в этом доме, в этом жутком склепе, доме печали? Несчастная ключница, охраняющая имущество художника! А господин еще считает, что выполняет свой долг, потому что, видите ли, не имеет содержанки и мало выходит из дому! Словно это не он ежедневно оскорбляет ее своей болтовней и выставляет на посмешище перед всем миром! О, если бы была жива ее мать!.. Если бы ее братья не были эгоистами, кочующими по миру из посольства в посольство и вовсе не отвечающими на ее полные нареканий письма! Они, видите ли, вполне довольны своей жизнью и считают ее сумасшедшей — зачем, мол, страдать, имея знаменитого мужа и будучи такой богатой!..
Реновалес, невидимый в темноте, закрыл лицо ладонями — так его разозлило это бормотание, в котором не было и капли правды.
«Твоя мать!.. — подумал он. — Пусть будет земля пухом этой невыносимой женщине. Твои братья! Бесстыжие побирушки, которые просят у меня денег, каждый раз как меня видят... О господи!.. Дай мне силы вынести эту женщину; дай смирение и покой, чтобы я остался холодным, чтобы вел себя, как подобает мужчине».
Он обзывал ее мысленно самыми пренебрежительными словами, чтобы как-то дать выход своей ярости и сохранить внешнюю невозмутимость. Ха! Она считает себя женщиной... эта калека! Каждый человек должен нести свой крест, и его крест — Хосефина.
Но жена, словно угадав мысли мужа, с которым делила ложе, перестала плакать и заговорила тягучим голосом, дрожащим от злорадства и иронии.
— От графини де Альберка не жди ничего, — сказала она неожиданно с чисто женской непоследовательностью. — За ней ухаживают десятки мужчин, чтобы ты знал. А молодость и элегантность для женщины значат куда больше, чем талант.
— А мне-то что? — взревел в темноте Реновалес срывающимся от ярости голосом.
— Я тебе говорю, чтобы ты не питал напрасных иллюзий... Маэстро, здесь вы обречены на неудачу... Ты уже старый, муж, не забывай — годы идут... Такой старый и некрасивый, что если бы я познакомилась с тобой теперь, то не вышла бы за тебя замуж, несмотря на всю твою славу.
Нанеся этот удар, она сразу утешилась и успокоилась; перестала плакать и, казалось, уснула.
Маэстро не шевелился. Вытянувшись и подложив руки под голову, он лежал с широко раскрытыми глазами и смотрел в темноту, в которой вдруг закружились красные пятнышки, потом начали расплываться, образовывать огненные кружочки. От гнева нервы его напряглись до предела; последние чувствительные слова Хосефины мешали ему заснуть. Самолюбию художника была нанесена глубокая травма, которая ныла, гнала от него сон. Ему казалось, что рядом лежит его заклятый враг. Он люто ненавидел это тщедушное высушенное болезнью тело, которого мог коснуться, протянув руку; ему казалось, что оно заключало в себе желчь всех врагов, с которыми ему приходилось когда-либо сталкиваться в своей жизни.
Старый! Ничтожный! Неужели он хуже тех мальчишек, волочащихся за графиней де Альберка, он — известный всей Европе человек, тот, на кого, бледнея от волнения, смотрят восторженными глазами все сеньориты, расписывающие веера и рисующие акварелями птиц и цветы!
«Мы с тобой поговорим об этом позже, бедная женщина, — думал он, и губы его морщились в невидимой в темноте злобной улыбке. — Ты еще убедишься, что слава чего-то стоит, и действительно ли меня считают таким старым, как ты думаешь».
С
Затем, переворачиваясь в постели, вскользь коснулся тела Хосефины, которая, казалось, спала, и почувствовал почти отвращение, будто зацепил какую-то тварь.
Она ему враг: она искалечила его талант, отравила личную жизнь, сбила его с пути как художника. Он уверен, что создал бы невиданные шедевры, если бы не встретился с этой женщиной, которая камнем повисла на его шее. Ее немое осуждение, ее неусыпная слежка, ее узколобая и ничтожная мораль хорошо воспитанной барышни опутали его, как путами, сбили с избранного пути. Ее гнев и нервные выходки поражали его, унижали, отбивали у него всякую охоту к труду. Неужели он будет мучиться так всю жизнь? Реновалес с ужасом подумал о долгих годах, которые ему предстоит еще прожить, представил свой жизненный путь — однообразный, пылящийся, неровный и каменистый; представил, что по нему придется идти и идти, напрягая все силы, не имея возможности ни постоять, ни посидеть в прохладном тени, не имея права ни на восторг, ни на страсть, идти, таща за собой тяжелый воз обязанностей. А рядом всегда будет оставаться сварливый, несправедливый враг. Враг, с болезненной эгоистичной жестокостью не спускающий с него инквизиторского ока, старающийся каждый миг, когда ослабнет активность его ума, когда придет сон, когда он допустит малейшую оплошность, похитить его сокровенные мысли и потом кинуть их ему в лицо с наглостью и самодовольством вора, гордящегося своим черным делом. Вот такой должна быть его жизнь!.. Господи!.. Нет, лучше умереть.
И тогда в темных закоулках его мозга голубой искрой сверкнула жуткая мысль. Реновалеса заполонило страстное желание — такое неожиданное, что от растерянности и удивления только мороз пошел по коже. «Вот если бы она умерла!..»
А почему бы и нет?.. Всегда больная, всегда грустная, она, казалось, закрывала ему солнце крыльями своей души, черными крыльями ворона, зловеще кружащегося над ним и кружащегося. Он имеет право вырваться на волю, разбить на себе оковы — ведь он в конце концов сильнее. Всю свою жизнь он стремился к славе, а слава — это обман, если она не является чем-то большим, чем холодное уважение публики, если она не несет художнику настоящей творческой радости. У него впереди еще много лет деятельной жизни; он еще не потерял возможность роскошествовать на грандиозном пиру удовольствий; он еще сможет пожить, как некоторые художники, которыми он так восхищался, те, кто ежедневно пьянеет от наслаждения, кто работает в атмосфере буйной свободы.
«О, если бы она умерла!..»
Ему вспомнились какие-то прочитанные книги, где другие, вымышленные люди также хотели чужой смерти, чтобы иметь возможность свободно удовлетворять свои предпочтения и пристрастия.
Неожиданно он очнулся от страшного сна, вырвался из объятий кошмара и почувствовал глубокое волнение. Бедная Хосефина!.. Он ужаснулся от своих мыслей; его охватило мрачное желание распалить свою совесть, чтобы она раскалилась, как железо в горниле, шипящем и сыплющем искрами от легкого прикосновения. Не нежность побудила его вновь пожалеть жену, вовсе нет, он и теперь злился на нее. Но вдруг подумал о годах лишений, которые они пережили вместе; о том, как она без всякой жалобы, без единого слова протеста согласилась на большие жертвы, чтобы поддержать мужа в его борьбе; подумал о ее тяжелых родах, нелегком материнстве; о том, что она вскормила грудью их дочь, их Милито, которая, казалось, высосала всю силу материнского тела, отчего, видимо, оно стало таким ничтожным. Какой это ужас — желать ей смерти!.. Пусть живет! Он все вытерпит, до конца выполнит свой долг. Не надо, чтобы она умирала, пусть лучше умрет он сам.
Но тщетно пытался Реновалес истребить в себе эту мысль. Жестокое и страшное желание, проснувшееся на дне его сознания, теперь сопротивлялось, не хотело отступать, прятаться и растворяться в кривых извилинах мозга, откуда выползло. Напрасно художник ругал себя за низость, укорял за жестокую мысль, стремился раздавить ее, стереть навсегда. Казалось, в нем зародился другой человек, лишенный всякой совести, нечувствительный и чуждый жалости и раскаянию, и это его второе «я» не хотело ничего слушать; властное и независимое, оно напевало и напевало ему в уши так весело, будто обещало неописуемую радость.