Обнаженная Маха
Шрифт:
Он читал и читал, письмо за письмом, и никак не мог оторваться от них. Восхищался сам собой, удивлялся, что среди буйства плотской страсти прожил молодость так целомудренно; да, он любил только свою жену, его чувство к ней всегда было невинным и чистым. И Реновалес чувствовал теперь острую радость, пронизанную легкой грустью, словно старик, смотрящий на свой давний портрет и вспоминающий весну своей жизни. Вот каким он, оказывается, был! И ему показалось, что из глубины души возник укоризненный голос: «Да, когда-то ты был добрым и честным».
Он так погрузился в чтение, что забыл о времени. Вдруг в ближнем коридоре затопали шаги, зашуршало платье, и прозвучал голос дочери, а на улице раздался автомобильный гудок: то Реновалеса торопил его зять. Художник испуганно вздрогнул — он не хотел, чтобы дочь поймала его с поличным; поспешно вытащил из футляров ордена и ленты и закрыл шкаф.
Академическая церемония кончилась для Реновалеса почти
— Просто ужас, голубушка! Как же скучно он бубнил!
II
Проснувшись на следующее утро, маэстро Реновалес почувствовал настойчивое желание подышать свежим воздухом, оказаться на свету, на просторе, и вышел из дому прогуляться. Не останавливаясь, прошел по проспекту Кастельяна до безлесных холмов, которые начинались за выставочным дворцом.
Вчера вечером он обедал в доме де Альберка, где в честь его поступления в академию устроили небольшой пир. На нем присутствовали почти все важные сеньоры, постоянные гости графини. Хозяйка дома сияла радостью, словно праздновала свой триумф. Граф проявлял к славному маэстро знаки глубокого уважения, ведь тот только что сделал самый большой шаг к вершинам художнической славы. Чувствуя глубокое уважение ко всяким отличиям, граф умильно смотрел на медаль академика, пожалуй, единственную, какой он никогда не смог бы присоединить к своей коллекции наград.
Спал Реновалес ночью очень плохо. Шампанское, выпитое на банкете у графини, не развеселило его, — наоборот, он стал еще печальнее. Вернулся домой с каким-то страхом, словно там его ждало что-то необычное, что-то такое, чего он не мог понять своим растревоженным умом. Сбросил праздничный костюм, в котором промучился несколько часов, и лег в постель, удивляясь, откуда могло взяться то смутное чувство страха, что беспокоило его по дороге домой. Ничего удивительного у себя он не увидел, комната имела такой же вид, как и вчера или позавчера. Утомленный после академической церемонии, отупевший и размякший от съеденного и выпитого на банкете, художник спал крепко и за всю ночь ни разу не проснулся; но сон был тяжелым, длился целую вечность и часто прерывался кошмарами.
Уже поздно утром его разбудили шаги слуги, убирающего в соседней комнате. Увидев разбросанную и смятую постель, почувствовав капли холодного пота на лбу и слабость во всем теле, он понял, что спал плохо и всю ночь ворочался с боку на бок.
Голова его была тяжелая, и он никак не мог вспомнить, что же ему приснилось. Знал только, что сон был печальный, и, может, даже во сне он плакал. Помнил, что из темноты, которая клубилась на грани подсознательного, снова и снова всплывало чье-то бледное лицо. Это была не Хосефина; лицо будто бы ее, но светилось оно каким-то неземным выражением.
Но пока Реновалес умывался, одевался, пока слуга помогал ему надеть пальто, в голове у него понемногу прояснилось, и, приложив немало усилий, он даже собрал ночные воспоминания вместе и решил, что это могла быть и она... Да, пожалуй, она. Теперь ему ясно вспомнилось, что и во сне он чувствовал запах, тот же, что окутывали его со вчерашнего дня, что полетел за ним в академию и сбивал его там, когда он читал речь, а потом понесся за ним на банкет и завис густым туманом между ним и Кончи, поэтому он хоть и смотрел на нее, но не видел.
Утренний воздух освежил голову художника, а необозримый пейзаж, открывающийся с холмов за Выставкой, мигом стер из его памяти ночные видения.
Над небольшим плато вблизи ипподрома завывал ветер, срывающийся с горных вершин. Реновалес шел против ветра, и ему чудился шум далекого моря. На горизонте, над крышами красных домиков и над верхушками голых, как веники, зимних тополей, четко выделялась на синем небе блестящая гряда Гвадаррамських гор; над заснеженными гребнями поднимались высокие вершины, издали похожие на гигантские кристаллы соли. С противоположной стороны,
Покрытое тщедушной редкой растительностью, испещренное оврагами с твердыми окаменелыми склонами, плато кое-где ярко сверкало в лучах солнца. Обломки изразцов, битая посуда, консервные банки мерцали и переливались, как драгоценные камни, рассыпанные между черными круглыми бусинками, устилающими землю там, где прошли стада овец.
Реновалес теперь стоял за выставочным дворцом и некоторое время наблюдал за ним. Желтые стены с красным кирпичным орнаментом вверху едва виднелись из-за холмов, плоская цинковая крыша блестела, как поверхность спокойного озера, а посредине поднимала в небо свое черное брюхо огромная выпуклая баня, похожая на готовый взлететь аэростат. От одного крыла дворца доносилась духовая музыка, ритмичная мелодия, наподобие звучащей в цокоте лошадиных копыт, когда строем скачут кавалеристы, поднимающие облака пыли. Перед некоторыми дверями дворца поблескивали на сопке сабли и лакированные треугольные шляпы.
Художник улыбнулся. Построен этот дворец для художников, а поселились в нем жандармы. Искусство входило туда только раз в два года, вытесняя на какое-то время блюстителей порядка и их лошадей. Статуи выставлялись в залах, где пахло ячменем и солдатскими ботинками. Но это продолжалось недолго; вскоре маневры европейской культуры заканчивались, незваного гостя выгоняли, и в выставочном дворце оставалось только настоящее, только национальное: охранники данной богом власти со своими росинантами {57} , которые ежедневно появлялись на улицах Мадрида, охраняя священный покой этой клоаки.
Маэстро перевел взгляд на черный купол, и в его воображении возникли дни, когда во дворце проходила выставка. Он увидел столпотворение косматых и шумных юношей — безобидных и подобострастных, раздраженных и непримиримых, — которые съезжаются сюда со всех городов Испании, прихватив свои картины и лелея смелые честолюбивые мечты. Художник улыбнулся, вспомнив, сколько огорчений пришлось ему вытерпеть под этой крышей, как иногда трудно удавалось вырываться из окружения мятежного плебса от искусства, что не давал ему проходу, восхваляя его не столько за картины, сколько за положение влиятельного члена жюри. В глазах этой молодежи, что смотрела на Реновалеса со страхом и надеждой, он был тем, кто распределяет призы. В тот день, когда выносилось решение, весть о появлении Реновалеса вызвала необычное оживление, навстречу ему выбегали целыми толпами, толкались в галереях, приветствуя его с подчеркнутой почтительностью. На глазах у многих выступали слезы — так хотелось им понравиться большому маэстро. Некоторые шли впереди него, и, делая вид, что не видят его, громко выкрикивали: «Реновалес? Но это же самый знаменитый художник всех времен! После Веласкеса...» А вечером, когда в ротонде вывешивали на колоннах два листа со списками премированных, маэстро осмотрительно исчезал, зная, чем все это закончится. В душе каждого художника есть что-то детское, и поэтому молодые «гении» не могли спокойно пережить крушения своих надежд. Теперь уже никто не притворялся, каждый проявлял себя таким, каким он был на самом деле. Одни прятались где-то за статуями, растерянные, подавленные, и плакали, растирая кулаком слезы. Думали, что придется возвращаться в свою глушь, что зря столько вытерпели и выстрадали в надежде, что так и не сбылась. Другие, с красными ушами и побелевшими губами, выглядели задиристыми петухами, они гневным взглядом смотрели на двери выставочного дворца, словно надеялись увидеть сквозь них некий претенциозный особняк у Ретиро с греческим фасадом и золотыми буквами наверху. «Мошенник!.. Какой позор, что судьбу талантливой молодежи вручили этой бездарности, этом шуту, который давно себя исчерпал». Увы! Отсюда начинались все неприятности, все огорчения, случавшиеся в творческой жизни маэстро. Каждый раз, когда он узнавал о какой-то несправедливой обиде, грубом выпаде или жестокой и несправедливой статье на страницах той или другой мелкой газетенки, чихвостящей его на чем свет стоит, он вспоминал о ротонде Выставки, о возмущенном реве живописной толпы молодых художников, стоящих перед двумя листами, где был написан их приговор. С удивлением и сочувствием думал Реновалес о слепоте тех юношей, которые теряли веру в жизнь из-за одной неудачи и готовы были пожертвовать радостями, беззаботностью, отдать здоровье за сомнительную славу своей картины, славу еще более недолговечную, чем непрочное полотно. Каждая медаль была для них ступенькой вверх, а призы — чем-то вроде военных погон... И сам он когда-то был молодым! И тоже потерял лучшие годы жизни в этих битвах инфузорий, отчаянно воюющих в капле воды, полагающих, что подчиняют себе необозримый мир!.. Какое отношение к вечной красоте имеет честолюбие молодых людей, что мечтают получить себе офицерскую нашивку и претендуют быть судьями его творчества!?