Оборотень
Шрифт:
«Природа неравно расточает свои дары»
Эрлинг читал в дневнике Стейнгрима:
«С первого дня в Швеции темный инстинкт способствовал тому, что я стал еще более подавленным. Решительно все производило на меня тягостное впечатление. Если я был дома один, меня угнетали собственные мысли. Если куда-нибудь шел, обязательно встречал кого-то, кто сообщал мне что-нибудь неприятное. Если брал книгу, которую считал спокойной и нейтральной — я предпочитал читать только знакомые книги, — все равно мою руку вел все тот же темный инстинкт. Однажды в библиотеке я взял старую газету, она была датирована 1858 годом, и прочитал, что писал Виктор Рюдберг о норвежцах после своей поездки в Норвегию: “Природа неравно расточает свои дары: деликатность и чуткость присущи далеко не всем нациям,
Далее Рюдберг писал: “У шведов есть все причины, чтобы гордиться собой, они принадлежат к народу, который невелик числом, однако вписал свое имя в одну из славных страниц мировой истории. Он — главный представитель скандинавского древа среди народов мира и их опора в случае опасности".
И еще: “Мы полагали, что норвежцы, история которых со времен Хрольва Пешехода ничем особенным не блистала, настроены делить с нами и радость и горе, ибо не надеялись без нашей помощи приобрести какое-либо историческое значение; мы полагали, что норвежцы прежде всех остальных питают интерес к будущей судьбе братского народа и радуются той славе, которой он покрыл общее имя Скандинавии. Но мы горько обманулись".
В статье эти цитаты следовали одна за другой в этом порядке. Сравнение между первой и двумя другими производит тяжелое впечатление, тем более что принадлежат они такому выдающемуся поэту, как Виктор Рюдберг. Даже высокоразвитый мозг пользуется ржавыми гвоздями, когда дело касается национальных вопросов. Рюдберг вполне искренне гневается, что норвежцы не настолько бестактны, чтобы купаться в лучах чужой славы. Обладающий властью теряет способность верно оценивать и свое собственное, и чужое положение. Немцев, например, удивило отсутствие гордости у норвежцев, позволивших завоевать себя, особенно в самом начале. Голландско-индонезийский разговорник, попавший однажды мне в руки, содержал только бранные слова, обвинения в воровстве и тому подобное. Не так давно датские дети читали в своих учебниках, что Исландия — это колония. Возражать против всего этого бесполезно. Унижение собственной нации униженные должны воспринимать как честь.
В Швеции я невольно делал интересные сравнения. И пришел к выводу, что норвежцы должны радоваться своей судьбе. История распорядилась так, что крестьяне у нас всегда были свободны, хотя по их свободе и наносились некоторые удары и на ней были свои темные пятна.
Другой дар, полученный Норвегией от судьбы, заключается в том, что в Норвегии не было никакого другого народа, на котором норвежцы могли бы испытать свое стремление к господству, — может, именно это обстоятельство в первую очередь и сделало норвежцев такими индивидуалистами. Им не пришлось нести ношу, которая разрушила бы их нравственно. Свобода нации не может быть абсолютной ни внутренне, ни внешне, но может приближаться к ней, когда человек не является сторожем брату своему.
Нельзя сказать, что норвежцы особенно гордятся своими духовными возможностями. Они придумали эту четырехвековую ночь, во время которой в стране ничего якобы не происходило, лишь потому, что у них не было королей, о которых они могли бы написать в своей истории. Но придет час, и норвежцы избавятся от своей скорби по поводу того, что их история протекала не совсем так, как у других народов.
У нас не было такой незаживающей раны, какой был для Швеции Карл XII, этого креста, для прославления которого потребовались объединенные усилия всей нации.
Норвегия должна научиться принимать свою историю, не фальсифицировать ее, не переписывать, а спокойно вернуться в свое прошлое, извлечь оттуда все мнимые поражения и еще раз внимательно изучить их.
Видкун Квислинг с его хирдом [16] , обращениями к покойному конунгу Харальду Суровому, подменышами троллей, рожденными завистью норвежцев к другим нациям, побывавшим или находящимся под ярмом, являл собой болезненный комплекс неполноценности, характерный для многих норвежцев. Квислинг был выразителем мечты, что и норвежцам должно быть дозволено нести свои цепи, как и всем остальным. Ибо его мечта — это мечта раба, стремящегося отличиться и заслужить похвалу хозяина. Он лелеял желание выступить перед своим Великим
16
Хирд — идеологическое ядро партии Квислинга.
И ты тоже, мой друг Стейнгрим
Эрлинг увидел свое имя и стал читать:
«Все обошлось благополучно, но все-таки Эйвинду Брекке не следовало назначать Эрлинга связным. Тогда, в начале 1941 года, Эрлинг был на грани алкоголизма, и несколько раз мне казалось, что у него началась белая горячка. К тому же он делал тогда судорожные усилия, чтобы освободиться от Эллен, еще не понимая, следует ли ему от нее освобождаться. Они были словно сиамские близнецы, охваченные ненавистью друг к другу, но не нашедшие никого, кто бы взмахнул топором. Когда в Швеции они наконец разошлись, каждый оказался в луже крови, где его кровь была смешана с кровью другого. Этим мы занимались в Стокгольме. По приезде в Лондон мне хватило одних суток, чтобы понять, что и там занимались тем же самым. Эрлинг как-то сказал мне, что задумал написать три романа об одних и тех же героях: первый — о том, как герои жили спустя двенадцать лет после войны, второй — о норвежских беженцах в Стокгольме и третий — о любви, политике и водке в Осло до того, как туда пришли немцы и наложили свою лапу, по крайней мере, на политику и водку. Я сказал Эрлингу, что, если эти книги будут написаны, я их читать не стану, потому что никто не сможет написать об этом, не разоблачив одновременно самого себя, а у писателей это не принято. Если попросить двенадцать разных писателей всесторонне осветить эту тему при условии, что писать свои произведения они будут независимо друг от друга, то, во-первых, у каждого часть действия будет происходить в Стокгольме, но все эти двенадцать Стокгольмов будут совершенно не похожи друг на друга, и во-вторых, окажется, что каждый из этих двенадцати писателей лично и в одиночку выиграл эту войну.
Я сказал Эйвинду Брекке, что не одобряю его выбора и что добром это не кончится. Художник с таким мощным художественным темпераментом, к тому же ведущий свою личную войну и ненавидящий немцев сильнее, чем кто бы то ни было, — такого человека я бы последним предложил на эту роль. Он мой друг, сказал я, но это ничего не меняет, я знаю, что на алкоголиков нельзя полагаться, а Эрлинг Вик, по крайней мере в настоящее время, алкоголик, и неизвестно, избавится ли он когда-нибудь от этой зависимости.
Эйвинд Брекке сказал, что никогда не видел Эрлинга пьяным, в чем, с моей точки зрения, не было ничего странного, потому что Эйвинд Брекке славился тем, что ложился спать в девять вечера.
— Не имеет значения, когда я ложусь спать, — заметил Эйвинд. — В шесть вечера алкоголики тоже не бывают трезвыми.
Я напомнил ему, что у Эрлинга есть жена. Она любит привлекать к себе внимание, есть у нее такой грех. Все, что ей станет известно, она по секрету передаст дальше.
— Это так, Хаген, — сказал Брекке, — но Эрлингу это известно лучше, чем нам с вами.
Я еще раз напомнил ему о ненависти Эрлинга к немцам, которую он не скрывал еще до того, как Гитлер пришел к власти. Вот увидите, Гитлер придет к власти, говорил Эрлинг, иначе немцы перестанут быть немцами.
Брекке возразил, что сегодня Эрлинг ненавидит немцев не больше, чем тысячи других норвежцев. Я не вижу преимущества в том, что один из наших людей славится своей ненавистью к немцам, сказал он. В принципе, нет. Но иногда надо делать исключения. Мне нужен человек, чья ненависть к немцам может считаться старой, испытанной и чистосердечной.