Образы детства
Шрифт:
Нашел их обоих хайнерсдорфский дед. Этакого зрелища он бы злейшему врагу не пожелал увидеть, Да-да. именно он собственноручно вытащил их из-под стола, а после частенько говаривал; Лучше бы я их там оставил. А то девочке вон сколько еще мучиться пришлось.
Девочка—это тетя Ольга, которая не в силах выставить муженька за дверь, а вот Шарлотта Йордан (по ее собственным словам) непременно бы так и поступила с Эмилем Дунстом тогда, летом сорок пятого, будь у нее дверь. Поэтому, когда он объявил ей о смерти мужа, она только цыкнула на него: Заткни свою поганую пасть!—а он не больно-то обидчивый, невозмутимо ответил: Пожалуйста. Кого слова не берут, с того шкуру дерут.
На лоне природы нравы быстро приходят в упадок. Но у Шарлотты как-никак
Давно забытые черты Эмиля Дунста снова и снова возникали на фоне книги освенцимского коменданта.....как ответ на вопрос, знавала ли ты кого-нибудь, кто мог бы выступить на страницах этих записок. Эмиль Дунет! Он бы по всем статьям подошел. Ты ведь не забыла, как он сыпал некоторыми словами. Польский сброд. Жидовское отродье. Русские свиньи. Унего были все данные, чтобы стать шестеренкой — любой шестеренкой!— описанной Хёссом машины уничтожения. Он сгодился бы на выгрузке. И как конвоир. И на селекции. И чтобы открывать газовые вентили. И как надзиратель у печей крематория. Он был бы на месте и среди охранников которые вечерами сидели в казармах и топили в шнапсе жалость к самим себе Не забудь он еще частенько распинался насчет «низменных инстинктов » которые столь успешно одолел в себе Рудольф Хёсс.
Одного, впрочем, ему недоставало — старательности. Печально, но факт: Эмиль Дунет был лентяй. Эйхман и Хёсс были весьма прилежными немцами, одержимыми в работе, и ничто их так не огорчало, как непонимание н халатность окружающих, мешавшие им образцово выполнять свою работу.
Получив первые сообщения из лагерей смерти, союзники их не опубликовали. Причина: они не могли в это поверить. Не хотелось им, чтобы их обвиняли в распространении измышлений о зверствах. Мы же теперь ждем от людей чего угодно. Мы считаем, что всё может быть. Mы знаем что к чему. Вероятно, это самое важное отличие нашей эпохи от предшествующих.
Вероятно, необходимо, чтобы это наше знание вновь утратилось.
Теперь—Неллины выступления, дававшиеся ей, похоже, без труда.
Начнем с вещей безобидных, с концертов в лазарете. Бывшая психиатрическая лечебница на Фридебергершоссе в войну была лазаретом. Никто не задавался вопросом, куда подевались сумасшедшие, на чьих койках лежали теперь раненые. Под руководством командира отряда Кристель Нелли и ее отделение подготовили превосходную программу, памятуя о негласном уговоре, что раненым требуется что-нибудь «полегче». «Генераль-анцайгер» , корреспондент которого описывает концерт в лазарете, не упоминает ни одной из боевых песен Движения, вообще ничего воинственного, зато перечисляет такие песни, как «Я— музыкант» и «Все мне едино, хоть смейся, хоть пой, сердце мое — ровно птица, к тебе устремилось, девица».
Возгласы «хо-хо!» и овации легкораненых. Тяжелораненые, у которых в палате, несмотря на распахнутые окна, стоял какой-то сладковатый запах и которым разрешено было послушать одну-единственную песню, попросили «Роземари, ах, Роземари, семь лет мое сердце томилось по ней». По впадинам на одеялах Нелли догадалась, что кое-кто из них лишился рук и ног.
Под конец юнгфольковские девчонки пропели в коридоре «Лили-Марлен», да так, что буквально все расчувствовались. «Когда клубятся поздние туманы...» А совсем уж на прощанье раненые камрады, лежа в постелях, отблагодарили песней юнгфольковских девчонок. «Аргоннский лес в полночный час, /Хранит сапер уснувших нас, /Звезда мерцает во тьме ночной, /Путь указуя в край родной», пели они. Песня не умолкала. Взгляды солдат были прикованы к одеялам, девчонки потихоньку, на цыпочках вьппли за дверь, а вслед им неслось. «В Седане дальнем на юру /Стоит на страже часовой, /У ног его товарищ, /Сраженный пулей шальной»:
Вечером всегда хуже некуда, сказала молодая белокурая медсестра,
А в тот субботний день, 10 июля 1971 года, в Г., бывшем Л., время давным-давно перевалило за шестнадцать часов (это было после передышки в новом кафе). Наконец-то можно и в гостиницу.
Нелли в детстве не бывала ни в этой, ни в других гостиницах: Ленка, получая ключ, держится так, будто для нее это самое что ни на есть привычное дело. Вам отвели комнаты на первом этаже. Внутри все пышет дневным зноем. Призвав на помощь русский язык, вы сумели, к счастью, расшифровать польский указатель «Душ на втором этаже. Ключи у администратора».
Пошли вместе, а?
О'кей.
Клёвая штука — такой душ, говорит потом Ленка. Безо всяких там выкрутасов, стены выкрашены шаровой краской, на полу — деревянная решетка. Она открывает краны, позволяет тебе намылить ей спину; воблочка ты этакая, говоришь ты, а она отвечает: Погоди, то ли еще будет! И во все горло распевает: «И все поем мы «очень хорошо»!». Ты замечаешь, что кабина вряд ли звуконепроницаема. I like you [67] , отзывается Ленка.
Потом она бросает взгляд в быстро запотевающее зеркало и видит там себя, в купальной шапочке. Без волос, говорит она, ей в пору сниматься в фильмах ужасов. Спустя некоторое время, передав ключ от душа своему дяде, она объявляет, что решила вздремнуть, и укладывается на кровать возле окна, отделенную от твоей двумя тумбочками. Ты уже засьшаешь, когда она говорит бодрым голосом: Вообще-то так и хочется разреветься.
67
Здесь.: Ты прелесть (англ,).
Тебе сразу понятно, о чем это она.
Как подумаю, что, может, именно сейчас, когда я yютно нежусь в постели, солдаты-американцы убивают людей в какой-нибудь вьетнамской деревне,— как подумаю об этом, так просто видеть себя не могу, противно. Ты молчи, говорит она, я знаю, что несу глупости, но, наверно, еще более страшная глупость — спокойно спать, когда происходят такие вещи.
А самое-самое страшное, наверно, то, что люди ко всему привыкают.
Утешения, успокоительные фразы-вот что первым делом приходит тебе в голову, но ты прикусываешь язык. Не хочешь, чтобы она уже сейчас сбилась с толку. Не хочешь, чтобы уже сейчас на ее лице запечатлелось то выражение посвященности, от которого тебе самой никогда теперь не освободиться: Меня не проведешь! Я все насквозь вижу!
Однако же, говоришь ты, тем, что человечество выжило как вид, оно не в последнюю очередь обязано способности привыкать.
Мне все ясно, говорит Ленка. А если сейчас человечество привыкает к этим вот вещам, которые уничтожат его как вид? Ну? Что тогда? Скажи хоть что-нибудь.
Н-да, говоришь ты. Может, нельзя самому впускать в себя сумасшествие.
Веg your pardon? [68]
Я имею в виду многочисленных людей, которые свято верят, будто все, что делает и думает большинство, совершенно нормально.
68
Прости? (англ.).
Ах, эти, тянет Ленка, Знаю я их.
И что же?
Да ничего. Они жутко действуют мне на нервы. А иногда я их жалею.
А тебе не страшно, когда ты думаешь совсем не так, как они?
Страшно? — удивляется Ленка. Так ведь я вижу. что с ними творится!
Ну а если они к тебе пристанут, да не на шутку?
Я тогда жутко разозлюсь и начну рычать.
Но вдруг они правы, ведь их большинство — такая мысль тебе в голову не приходила?
Не-а, говорит Ленка. Мне пока жить не надоело. А как я это оцениваю, тебе в голову не приходило?