Образы детства
Шрифт:
Вне всякого сомнения, комната в так называемом гросмюленском замке — уродливом, мрачном строении со столь же уродливой приземистой башней в южном крыле — была для Нелли и ее родных до поры до времени последней и притом единственно доступной точкой в этом мире. Паркетный пол застелили соломой, а сверху положили брезент. В этой комнате наверняка стоял как минимум один стул с резной спинкой и гобеленовым сиденьем. А может, и несколько. Но стола, помнится, не было, (Шарлотта Йордан: Мир хоть и катится в тартарары — зато все как в лучших домах. Нелли казалось, что ей никогда больше без смеха не прочесть в сказке: «И он увез ее к себе в замок...») «Усишкина» бабуля сидит, расставив ноги, на господском стуле, между колен у нее ведерко для начищенной картошки. Незабываемая картина.
Когда человек перестает рисовать себе картины? (И каждый ли перестает?) Бардиков —
103
Гёте. Фауст, ч, II. Перевод Б. Пастернака
Запас опыта, из которого бог и черт исчезли и в котором таишься лишь ты сама?
Все вздор! Так говорит Шарлотта. Мы же всего-навсего пешки в игре больших персон. При том что она-то, ради своих детей, постоянно участвовала в этой игре. Конечно, своих детей она считала умными, даже «одаренными», хотя и не могла бы сказать, чём одаренными. Материальный фон «обеспеченного будущего» исчез, а значит, надо было принять в расчет все, пусть даже самые нереальные, возможности найти занятие детям, в первую очередь Нелли, соответственно их дарованиям. (Шарлотта всегда полагала, что девочка нуждается в образовании ничуть не меньше, чем мальчик.) Нет, сказала она сестре господина фон Бендова-эту «девицу» изрядно за шестьдесят, с серой кожей, серыми волосами и в сером платье, дети метко прозвали «мумией»; в имении брата она командовала женской прислугой, — нет, моя дочка устроилась в другом месте. (Сама Шарлотта давно сделалась незаменимой на кухне, экономка была без нее как без рук.) Вместе с Нелли она пошла к бургомистру в Бардиков (1,7 км) н, без стеснения расхваливая Неллину смекалку и услужливость и красноречиво озираясь в неряшливой бургомистерской конторе, добилась своего: Рихард Штегувайт, тощий, костлявый человек шестидесяти лет от роду, объявил на своем почти невразумительном менленбургском наречии, что берет Нелли «конторщицей». Но «без никакого жалованья». Общинная касса была пуста. Завтрак и обед—это да, это пожалуйста.
Дорога из Гросмюлена в Бардиков—одна из самых красивых среди тех, какие ты повидала. Торный проселок по сей день; с одной стороны тянется сплошная полоса кустов, с другой — чистое поле, а иногда огороженные выпасы. В полвосьмого утра Неллн не встречала здесь ни души, лишь поодаль работали на полях люди, мало-помалу они начали с нею здороваться. Ведь очень скоро вся деревня — и коренные обитатели, и беженцы— знала в лицо новую бургомистерскую «барышню».
Ты хоть и не можешь похвастаться памятью землемера, но план Бардикова даже сейчас нарисуешь с закрытыми глазами. Нелли считала, что деревня эта очень красивая. Впоследствии, когда вы побывали там вместе, X, сказал, что она, видимо, как все горожане, поддалась обаянию деревенской романтики. Пожалуй, в этом была доля правды; но деревня изменилась, трудно сказать как, но изменилась — выстроил кой-какие сооружения кооператив, специализирующийся на промышленном производстве молока и говядины, снесены несколько ненужных теперь сараев, на окраине поднялась новая школа-десятилетка. Некогда заиленный деревенский пруд напротив трактира вычищен и углублен, на берегу его расположился дачный поселок. Основные линии плана, в которых Нелли усматривала неизменную натуру Бардикова, были подправлены. В целесообразности этим поправкам не откажешь, но красивее деревня от них не стала.
Со Старого кладбища в Л. вы ушли около одиннадцати. А когда по бывшему Фридебергершоссе въезжаете обратно
А вот это уже ни к чему, говорит твой брат Лутц. Выбрось ты из головы свои прекраснодушные мечтания.
Похоже, вы, ребята, здорово спелись, говорит Ленка. Или раньше чтение мыслей входило в программу средней школы?
Твоя мама, говорит Лутц, думает о мире, где у людей развиваются лишь потребности, способствующие расцвету личности — душевному и физическому, понятно?
Ленке понятно. Причем до тонкости, объявила она. Иногда она тоже размышляет о таком мире. Что, собственно, дядя имеет против этого возразить?
Я? — сказал Лутц. Да ничего. Просто хочу, чтоб вы учли: развитие идет иначе — к все более полному удовлетворению потребностей, из коих далеко не все «человеко-сообразны», дражайшая племянница. Но людьми они развиваются как заменители той реальной жизни, которой их лишает производственный процесс, каков он покуда есть и должен быть. А кто из чистого озорства сунет в эту машину руку, тому ее оторвет. И дело с концом. Ибо здесь правят суровые законы, а не свободное усмотрение.
Может уж не всю руку сразу, говоришь ты. Мизинчик сунуть, и хватит. Парочку соображений. И не из озорства. Просто ведь так можно и до самоуничтожения дойти.
Изволь, говорит Лутц. Личный риск. Впрочем, думайте, что хотите, вы же все равно «вовне». И обижаться тут незачем. Просто эти дела решаются там, где ваши соображения учесть невозможно. Там слово за специалистами. Душевные муки там в счет не идут.
Что верно, то верно, с Лутцем не поспоришь.
Почему теперь, когда ты записываешь ваш разговор — самую соль многих разговоров — тебе вспоминается фраза врача, который лечил бывших узников концлагерей и узнал от своих пациентов, что многие из них сумели выжить лишь благодаря тому, что впали в состояние полного автоматизма?
Герои? Для нас было бы лучше, выносимее представлять себе эти лагеря как некое место, где жертвы непременно становились героями. Будто достойно презрения — склониться под невыносимой тяжестью. Стоило бы думаешь ты и это опять из области несбыточных мечтаний— говорить в школе и о тех миллионах, которые признали себя побежденными и которых товарищи тоже признали таковыми, о «мусульманах». Стоило бы, думаешь ты, учить и страху перед триумфами людской ненависти; от этого только еще больше станут восхищаться теми, кто ей противостоял.
(Подняв глаза, ты видишь на ручке оконной рамы пестрый шарик. Одна чилийка сделала его в тюрьме из крохотных розочек, слепленных из хлебного мякиша и раскрашенных. Она подарила шарик девочке из страны, что предоставила ей убежище, и сказала: Этот шарик нужно передавать из рук в руки, и каждый раз человеку, сумевшему вдохнуть в другого надежду. Как же тебе хотелось послать его той испанке — Еве Форест, которая писала своим детям из тюрьмы Йесериас; «Зачем мне скрывать от вас, что я много плакала? В слезах еще больше человеческого, нежели в смехе. Я должна напрячь все силы, чтобы просто выжить... Знаю, история складывается из периодов, и мы как раз переживаем такой, который вынуждает человека овладевать техническими знаниями. Но необходимо постоянно помнить об опасности, связанной с однобокой специализацией... Столь же важно воспитывать в людях эмоциональную восприимчивость, впечатлительность, и для этого нет средства лучше, чем искусство, описывающее, отображающее и утверждающее жизнь». Из тюрьмы эта женщина вдохнула в тебя надежду.)