Обрезание пасынков
Шрифт:
– Так почему бы этого не использовать в нашей работе, товарищ старший майор? Почему вы нам, так сказать, раньше не сообщали?
– Мудила ты рапповская, а не выдающийся драматург. Ты для кого сочиняешь свой исторический концерт для клистира с оркестром? Для бухгалтеров? Для стоматологов, которые приходят в эстрадный театр пощекотать свои мелкобуржуазные нервишки? Тебя за что Родина тут потчует по кремлевскому пайку высшей категории? Ладно, ладно, шутки в сторону. Не надо мешать политику и уголовщину, Андрей Петрович. За воровство Генриха Григорьевича мог бы спокойно удавить обыкновенный районный суд. Воспитательно-политический эффект стоит куда больше двадцати двух костюмов. Тем более что это не мое решение.
– Виноват, товарищ старший майор, недодумал. Недооценил.
Аркадий Львович и Рувим Израилевич согласно кивают, а
– Ступай, малец, тебе спать пора, – приказывает товарищ старший майор.
Когда мать с комендантом Дементием по обыкновению садятся вечерять на кухне флигеля, мальчик выскальзывает через заднюю дверь, чтобы неслышно, подобно индейскому воину, пристроиться на привычную рогожку. В силу теплой погоды окна в гостиной открыты, а экран, повешенный на стену киномехаником, виден безупречно. «Хотя бы несколько минут, – размышляет мальчик. – Все-таки интересно, что собираются смотреть взрослые».
9
ЧТО СМОТРЕЛИ ВЗРОСЛЫЕ
Ликующий либо праздно болтающий с противоположной стороны Арбата (скажем, выходящий из театра Вахтангова) вполне мог бы увидеть внутренность их комнаты на третьем этаже, над козырьком магазина «Обувь»: очень высокий дубовый буфет, оставшийся от старорежимных хозяев (с вырезанными гроздьями винограда, яблоками и грушами), никелированные шары на спинке материнской кровати (одного недоставало уже пару месяцев – укатился и спрятался, свинченный для подтверждения магнитных свойств); тисненые обои с розами и крупным жасмином, когда-то поблескивавшие бумажным атласом на всей своей площади, а ныне – только в укромных местах, у самого плинтуса, куда не достигал солнечный свет; прикнопленную к стене репродукцию картины Васнецова «Три богатыря», которая тоже начала выгорать и, пожалуй, нуждалась в замене; абажур над столом – не оранжевый, как у всех, а нежно-сиреневый, с длинными кистями, купленный всего года два назад на Смоленском рынке; лепной гипсовый орнамент на недостижимом потолке, покрытый серой оренбургской пылью; верх изразцовой печи, не достигавшей до потолка сантиметров пятнадцати, – в этот совершенный тайник мальчик иногда закидывал комья манной каши, самого отвратительного блюда в мире, а затем тщательно облизывал перемазанную в белой гадости ладошку. Картина, открытая постороннему с улицы; но еще в самом начале лета мать принесла с работы листок бумаги с сердитым названием «ордер», который вскоре обернулся длинным полотном желтовато-белого тюля с вытканными снежинками.
Потребовались недолгие переговоры с соседкой Евгенией Самойловной (мать краснела и повторяла слово «отблагодарим»), чтобы полотно превратилось в две строгие полосы, обметанные по краям. Поначалу мальчик не понимал их предназначения: дело в том, что обычные занавески из простынного полотна уже наличествовали в их доме, хотя и задергивались только вечером. Тюль оказался волшебным материалом, потому что, почти не задерживая дневного света, обеспечивал полную непроницаемость для нежелательных внешних взглядов. Более того, даже богатый улов майских жуков объяснялся тем, что они, двигаясь на свет абажура, застревали мохнатыми лапами в белом прозрачном материале.
Тюля на окне гостиной спецфилиала Дома творчества не имелось за отсутствием возможных внешних наблюдателей (участок огромен и лесист, забор – высок), однако на ночь мать затягивала окно марлей – от комаров и мотыльков. Вот почему мальчик на своей рогожке не слишком боялся разоблачения: он-то, как Машенька за спиной медведя, видел всех, а его не замечал никто.
– Если взять убежденного белогвардейца, – уже без улыбки объяснял товарищ старший майор, – то он после ареста более открыто рассказывает о своих контрреволюционных делах, как и где занимался вредительством и так далее. А троцкисты и правые – это падаль. Все они начинают твердить, что не виноваты. Они в свое время не один, а по пять-шесть раз каялись, признавали свои ошибки, обещали исправиться. И все-таки, когда троцкист пойман за руку, когда против него собраны изобличающие материалы, он все еще лжет, пытается продолжать маскироваться. Ваша работа, товарищи писцы, близка к завершению. Основные контуры обвинения уже выяснились, осталась, в сущности, стилистика, согласование подробностей, так сказать – раскадровка. И тем не менее случаются неприятные сюрпризы. Сейчас сами увидите. Петр Андреевич, заводи машину!
Свет в гостиной погас, застрекотал киноаппарат. Спина киномеханика загораживала лишь сравнительно небольшую часть экрана. Мальчик задрожал от предвкушения большой взрослой тайны.
Фильм, однако, оказался коротким и скучным, а изображение – не слишком четким. На экране появился старый, лет сорока пяти, неприятный усатый субъект с залысинами, одетый в белую рубашку (не слишком чистую и не слишком глаженную) и совсем помятый темный пиджак. Субъект носил также аккуратную и недлинную козлиную бородку, но не владел искусством бритья: на его левой щеке чернел основательный порез. Штанов видно не было, так как субъект сидел за письменным столом, под портретом вождя; иная мебель в комнате отсутствовала. Он непрестанно моргал, а также потирал пальцами дряблые веки, видимо, расстроенный тем, что разглядывает с киноэкрана собственную гостиную, куда явились без приглашения незнакомые люди. Впрочем, гладкий оловянный подстаканник с незамысловатой полукруглой ручкой тускнел и перед ним. Ни клыков, ни рогов, ни иных особых примет у неприятного субъекта не оказалось. «Понятно, – подумал мальчик, – иначе как бы он сумел столько лет маскироваться». Субъект отхлебнул дымящегося чаю и начал говорить, обращаясь к кому-то невидимому:
«Сейчас разворачивается последний свиток моей судьбы и, возможно, моей земной жизни. Я, как видишь, дрожу от волнения и едва владею собой. Хочу проститься с тобой заранее, пока открыты еще глаза мои и не помутился разум.
Ничего не намерен у тебя просить, ни о чем не хочу умолять. От своих показаний я на суде не откажусь. Но я не могу уйти из жизни, не сказав тебе этих последних слов.
Стоя на краю пропасти, из которой нет возврата, даю тебе предсмертное честное слово, что я не виновен в тех преступлениях, которые подтвердил на следствии. Мне не было никакого выхода, кроме как подтверждать обвинения и показания других и развивать их: либо иначе выходило бы, что я не раскаиваюсь».
– Ага! – закричал товарищ старший майор. – Еще коньяку! Останови на минутку. Видите, товарищи, до каких глубин падения человек докатиться способен. То есть он пытается сообщить – сами знаете кому, – что все его так называемые признания – ложь с самого начала. Вам известна чудная русская поговорка? Единожды солгавши – кто тебе поверит? Включай.
«Размышляя над происходящим, я соорудил примерно такую гипотезу. Есть большая и смелая идея генеральной уборки. Во-первых, в связи с предвоенным временем, во-вторых, в связи с переходом к народовластию. Эта уборка захватывает не только виновных, но и подозрительных, а также отдаленно подозрительных. Без меня здесь не могли обойтись. Ради бога, не пойми так, что я здесь скрыто упрекаю. Я понимаю, что большие планы и большие интересы перекрывают все и было бы мелочным ставить вопрос о своей собственной личности наряду с всемирными, лежащими прежде всего на твоих плечах.
Но тут-то у меня и главная мука, и главное страшное противоречие.
Будь я уверен, что ты так и думаешь, у меня на душе было бы куда спокойнее. Ну что же! Нужно – так нужно. Но поверь, у меня сердце обливается горячей струею крови, когда я подумаю, что ты можешь верить в мои преступления и в глубине души сам думаешь, что я действительно виновен во всех ужасах.
Мне ничего уже не нужно, да ты и сам знаешь, что я скорее ухудшаю свое положение этими словами. Но не могу, не могу просто молчать, не сказав тебе последнего “прости”. Вот поэтому я и не злоблюсь ни на кого, начиная с руководства и кончая следователями, и у тебя прошу прощенья, хотя я уже наказан так, что все померкло и темнота пала на глаза мои.