Обрезание пасынков
Шрифт:
Ты еще небольшой был, неразговорчивый. Трогательный, с пухлыми щеками. Помнишь фотографию, где ты сидишь на ступеньках нашей квартиры на первом этаже и улыбаешься бог весть чему? Оставив тебя на попечение Летиции, я отправился в Нью-Йорк (куда мне так или иначе давно хотелось) повидаться со Сципионом. После выхода своих двух романов в маленьком университетском издательстве он, не побоюсь этого слова, заважничал и не отвечал на наши приглашения приехать в Монреаль, которые, замечу, делались от чистого сердца. Впрочем, быть может, я и ошибаюсь. Впоследствии, как ты знаешь, он к нам зачастил. Слава тонкого писателя, к тому же потерпевшего за правду, не поддавалась денежному исчислению. Иными словами, Сципион был небогат. Дватри раза в год ему предлагали выступить кафедры славистики (оплачивали дорогу, гостиницу, предлагали гонорар – изредка тысячу долларов, чаще сто или двести). Он разделил со мной гостиничный
«А скажи, – спросил я вчера аэронавта Мещерского, – боязно летать на дирижабле в грозу, в ураганный ветер?»
«Совсем нет, – засмеялся мой верный товарищ, поглаживая набриолиненные казацкие усы. – Моторы у нас мощные, никакой ветер не страшен. Ты, Свиридов, по-моему, путаешь дирижабль с воздушным шаром, несущимся, как известно, по воле волн. Вот тут, не скрою, нужна отвага, потому что шар может унести черт знает куда».
«Когда мы дружили в Москве с сочинителем Сципионом, ненавидя советскую власть, – вдумчиво ответил я, – предметом наших застольных бесед нередко служили различные способы бегства за государственную границу. Обсуждался и воздушный шар. Мы быстро пришли к выводу, однако, что любой такой агрегат, даже если нам удастся его построить, тут же собьют пограничные солдаты, не мучаясь совестью за неимением таковой, как у бобров».
И мы приняли внутрь тела по глотку ямайского рома за наше героическое прошлое и гармоническое настоящее, запивая его теплой кока-колой и непроизвольно икая.
Из той поездки в Нью-Йорк я привез японский коротковолновый радиоприемник «Сони» размером в две сигаретные пачки. Вещица отличалась приятной увесистостью. Черного цвета. Сципион смеялся надо мной в момент покупки: «Что ты будешь ловить на нем? Передачу “Голос родины”?» «Я нуждаюсь в звуках родной речи», – набычился я. «Наша речь сохраняется внутри нас, как луковица тюльпана, просыпаясь в положенный срок», – отреагировал сочинитель. Продавец-хасид с тревогой потряхивал кудрявыми пейсами, опасаясь, что сделка не состоится и он лишится положенных комиссионных.
Странно и неспокойно чувствовать себя Рипом ван Винклем.
Мне кажется, если я снова сяду на ночной автобус (который, несомненно, по-прежнему ходит тем же маршрутом); выберу кресло в задней части машины, чтоб можно было вволю покурить; захвачу с собой «Архипелаг Гулаг», который, среди прочих книг, эмигранты могли получить бесплатно; задремлю, отхлебнув из плоской фляжки; в семь утра, оглушенный и сонный, но все-таки молодой, выйду из автовокзала – то возникнет возможность попасть в тот же мир, что двадцать пять лет назад. Все у меня впереди. В рассветных сумерках сияет назойливый неон (аргон, криптон), зазывающий в прокуренные кинозалы. Самые пожилые и неприглядные из доступных девушек, позевывая, извлекают из пачки предпоследнюю сигарету и созерцают меня с грустным интересом. Кожаные мини-юбочки, крикливые (алые, зеленые) лифчики в цвет неоновых вывесок. Лица осторожны и напряжены. Ночь прошла, заработано мало. В особой витрине круглосуточной электронной лавки сияет умопомрачительная новинка ценой в небольшой автомобиль: компьютер с жестким диском аж в двадцать мегабайт, с цветным экраном в пятнадцать полновесных дюймов.
А вот те зеленые растительные человечки, они ведь, как я уже сообщал тебе, хранят всю зрительную информацию с нашей бесталанной планеты. Только озабочен я: в силах ли они сделать картинку объемной? И напитать ее сиротливым утренним холодком великого города? Запахом гниющего мусора и тлеющей анаши?
Сципион представил меня в качестве своего друга детства, редактора и консультанта. Среднестатистический профессор (седая бородка, очки без оправы, вишневый замшевый пиджак) отвел нас, семеня, в кабинет с выставленным угощением: чипсы картофельные, мерло калифорнийское, арахис соленый. Мощное множество желтеющих русских книг на стеллажах. «Вот сборник Ходасевича с автографом!» – провозгласил профессор. «Вот сборник Набокова с автографом Веры Набоковой! Вот «Тихий Дон» с автографом! Вот сборник вашего великого соотечественника Иосифа Бродского с автографом! Вот сборник Николая Рубцова, зарезанного своей любовницей в ночь на Крещение!» Вино в пенопластовом стаканчике отдавало уксусом и безнадежностью. «Иосиф Бродский – вообще не поэт, – проскрипел Сципион с обворожительной полуулыбкой. – Шолохов украл свои романы, забыл у кого. А уж про Набокова я и говорить не стану. Дутая величина, сударь. Кухаркин сын, как называл его Георгий Иванов».
18
Снова заголосил мой нанопроигрыватель. Ты пришел! по таежной тропинке! на моем повстречался пути. Ты меня! называл бирюсинкой! все грозил на оленя пойти. Только вдруг завтра уедешь (шипение – слов не разобрать! Кажется, что-то вроде «станет сумрачно мне у костра»), ты грозил, что пойдешь на медведя, но боишься в тайге комара. Ложная романтика, которую впаривали угнетенному народу циничные московские литераторы, все как один бабники и пьяницы.
Майя Кристалинская. Девушка с аспартамовым голосом. Интересно, какая у нее настоящая фамилия. Справился в Интернете. Оказалось – не псевдоним. Сошла в могилу от рака крови, бедняжка. На сцене красовалась в косыночке, повязанной вокруг лебединой шеи, чтобы скрыть следы химиотерапии. Московские модницы следовали ее примеру, не зная прискорбного секрета.
Разобрал, наконец. Станет зябко тебе у костра. И все грозил не на оленя, а на медведя пойти.
Вот бреду я вдоль большой дороги, в смысле, главной улицы города Сент-Джонс в глухой провинции Ньюфаундленд, и наблюдаю нравы.
Жутковато и неуютно чувствовать себя Рипом ван Винклем.
И счастья нет. И счастье ждет у наших старых, наших маленьких ворот, распевает Майя Кристалинская.
Привет от венской делегации, как выразился бы В.В. Набоков.
Радостным шагом, с песней веселой мы выступаем за комсомолом. Мы выступаем дружно вместе с аэронавтом Мещерским, оправданным судом присяжных заседателей за недостатком улик. Мой браслет – на голени, его браслет – на крепком запястье, рядом с добротными часами «Ролекс» азиатского изготовления. Мы идем твердой походкой, потому что приняли никак не более ста семидесяти пяти граммов на человека. Как слону дробинка.
Я уже отмечал, что асфальт в Сент-Джонсе не самый американский. Напротив, потрескавшийся и неприглядный. Крупные дыры, впрочем, своевременно засыпаются песком и цементируются. Иначе амба муниципальному бюджету: засудят в случае аварии. Когда я еще ездил на родину, частные таксисты, объезжая глубокие выбоины на дорогах, жаловались на прискорбное состояние российских путей сообщения.
«Попадешь колесом в такую яму, и прощай, коленчатый вал», – грустно докладывал обобщенный шофер в синей нейлоновой курточке. Похожие жесткие куртки образца 1950 года до сих пор носят американские пограничники.
«А в суд подать на муниципалитет – слабо? – вскидывался я. – Новая машина плюс моральный ущерб?»
«Простите?» – озадачивался обобщенный водитель, не понимая самой идеи.
Усердно пытаюсь доказать тебе очевидное, сынок: десятилетия большевизма дорого обошлись моей возлюбленной родине.
Сент-Джонс, как я достоверно убедился в ходе пешей прогулки с моим оправданным товарищем, город трехмерный, подобно нашей вселенной. Он расположился на одном из берегов длинной узкой бухты, привольно раскинувшись на склоне умеренной крутизны. Театрал уподобил бы его амфитеатру. Дома и местное население в таком случае преобразились бы в зрителей. Роль гладиаторов (неуважаемая, опасная профессия) исполняли бы яхты и моторные лодки, бороздящие зеркальную поверхность бухты. Львы и тигры превратились бы в грузовые и пассажирские корабли. А я стал бы первым христианином, испуганно озирающимся на арене. Сочинитель Сципион, который в юности баловался стишками, признавался мне, что в одном из его первых сочинений описывалась подобная сцена. Еще не развалившийся Колизей, оголодавшие хищники, лохматый старичок – божий одуванчик, раб, должно быть, которого вот-вот примут в пищу, предварительно больно покусав. И аплодирующие граждане первого Рима, главным образом освобожденные секретари парткомов оборонных предприятий, получившие билеты по разнарядке. Он декламировал мне этот опус. Я не одобрил. Лучше бы он писал о страданиях нашего отечества, раскулаченного коммунистическими гиенами и большевистскими шакалами. Он куда-то пропал, Сципион. Я тревожусь. В Интернете, как ни странно, не выскакивает ни одного упоминания. Неужели о нем настолько забыли в сегодняшней России? Я красиво помню, что все три его повести разошлись гастрономическими тиражами. И не так давно, в сущности, недавно. Вот такая трава забвения, аналогичная полыни, произрастает теперь на обочинах моего обуржуазившегося отечества.
Завтра мы вступим с аэронавтом Мещерским в гранитное здание губернского суда, отстоим небольшую очередь в канцелярию, она же билетная касса, и снова отправимся в Переделкино. Дорога недалека, на могиле закопанной берцовой кости Плюшкина всегда лежит два-три яблока, которыми возможно закусить кубинский ром из плоской фляжки, а если хватит денег – то и из полномасштабной бутылки в 0,75 литра. Подобная емкость стоила шесть рублей, не дороже приличной водки. Но мы брезговали напитком с Острова свободы, приобретая его лишь в случае отсутствия последней (не свободы, а водки). Куба, любовь моя. Остров зари багровой. Песня летит над планетой, звеня, Куба, любовь моя! Куба, отдай наш хлеб. Куба, возьми свой сахар. Куба, Хрущева давно уже нет. Куба, иди ты на хер!