Обрезание пасынков
Шрифт:
Объяснение представлялось мне вполне достаточным.
Продавщица в мелких кудряшках, чуть говорившая по-русски, радовалась нам, как своим, и, ничего не спрашивая, протягивала батон белого, половину буханки черного и двух пряничных человечков с глазами и ртом, намалеванными блестящей, как снег, кондитерской глазурью. Одного я тут же съедал (с хрустом отламывая по очереди все конечности, а затем и голову – сублимация детской агрессивности, вероятно), другого мы относили маме, работавшей дома над своей диссертацией о творчестве Сципиона. Если он у нас гостил один (что бывало часто), ты покупал еще четыре круассана – но уже не у поляков, а у французов, если приезжал с новой женой (что бывало редко) – то пять. Потом мы обходили окрестные магазины, запасаясь на будущую неделю всякой всячиной. Ты покупал в венгерской лавочке страдальческий и огромный говяжий язык в красноречивых пупырышках, в греческом магазине – освежеванного кролика с большеглазой марсианской головкой, у китайцев – гигантскую продолговатую редьку и литровую бутылку женьшеневой настойки в алой картонной
Когда я пошел в школу, обнаружилось, что все мои товарищи приносят бутерброды с обычным хлебом, нечерствеющим и лишенным запаха. Меня дразнили («вареный язык», «рыбьи яйца», «польский хлеб»); вскоре, вдоволь нарыдавшись в школьном туалете, я попросил, чтобы еду мне готовила мама из припасов, хранившихся в холодильнике на ее собственной полке (сельдерей, соевый творог, брокколи, цукини, маргарин, ладные тоненькие гамбургеры, вареный лосось, ломтики плавленого сыра фирмы Kraft).
Ты обиделся, но смирился.
Свежая икра давно исчезла из того рыбного магазина. Тогда с ней не знали, что делать, а ныне втридорога продают японцам – на суши. И торговлю женьшеневой настойкой прикрыли. И осетр – то ли перестал ловиться в наших озерных водах, то ли вывозят его в Америку для нужд значительно возросшего русского населения. Улицу Сен-Лоран не узнать. Многочисленные эмигрантские лавочки, набитые синтетическими кружевными блузками и черными пиджаками, уступили насиженное место гулким бутикам с неоштукатуренными кирпичными стенами, где рвет барабанные перепонки heavy metal; польские ресторанчики (вареники, шницель, сосиски с капустой) сменились где таиландскими, а где японскими; индийские заведения, где ты, отправляясь в Россию, запасался у тюрбаноносных хозяев переносными радиоприемниками и многосистемными видеомагнитофонами, тоже с приходом интернет-магазинов постепенно пришли в упадок и обанкротились. Знаешь, я иногда думаю: в судьбе эмигранта, в сущности, нет ничего особенного. В нашем веке, когда все так стремительно меняется, чуть ли не любая страна за двадцать лет становится совсем иной. И любой человек рано или поздно осознает, что время его ушло, что против своей воли он очутился в незнакомом мире. Хотя, может статься, я и преувеличиваю.
28
Ты так и не научился выбрасывать пластиковые пакеты.
Тонкие и недолговечные, которые выдают в продовольственном, кидались в кучу под раковиной и использовались для выстилания мусорного ведра.
Добротные (то белого, то шоколадного цвета) из государственных винных лавок складывались в одну из картонных коробок, хранившихся в твоем подвале. Впоследствии в них помещалась разномастная одежда с распродаж и благотворительных базаров, которую ты месяцами копил для доставки в обнищавшую Москву.
Наконец, пакеты из магазинов готового платья, украшенные эмблемой торгового заведения, а иногда снабженные прочными ручками из шелковистого шнура, разглаживались на твердой поверхности и помещались в объемистый серый чемодан, исходивший слабым, но едким запахом винила. Они считались самостоятельными мелкими подарками отдаленным московским знакомым.
Странно, удивлялся я: старые пластинки тоже называются виниловыми, однако совсем не пахнут.
После нескольких поездок за океан у мышиного чемодана оторвался ремень, отвалилось колесико, а на лоснящемся слоновьем боку появился длинный косой порез, который ты, вздыхая, долго зашивал суровыми нитками с помощью толстой иглы и наперстка, а затем для верности вылил на рану едва ли не целый пузырек белого школьного клея, размазав его салфеткой. Высохший клей преобразился в пленку умеренной прочности, позволившую использовать чемодан еще раза два или три. Иногда ты доставал его из подвала и ставил в мою комнату. Мы играли в прятки. Я был достаточно невелик, чтобы поместиться в чемодане. Ты звал маму. В чемодане было душно и страшновато, но меня утешали ваши веселые голоса. «Где же наш любимый сыночек? Где Лёнечка?» – повторяла мама. «Пропал!» – отвечал ты. «Нет! Нет! – восклицала моя мать, прекрасная и юная Летиция. – Я только что услыхала, как он хихикнул. Может быть, волшебник подарил ему шапку-невидимку?» «Сын наш исчез, – говорил ты, – надо начинать новую жизнь. Давай для начала избавимся от ненужных вещей, например от этого старого чемодана, которому давно пора на помойку. Подымем его вместе и вынесем на обочину – пускай его заберет первый же мусоровоз!»
Эти воспоминания слишком сентиментальны, но куда же от них деваться? Ничего дороже у меня, пожалуй, нет пока.
А я перестал употреблять пластиковые пакеты, ты знаешь. Они наносят невозместимый ущерб окружающей среде, потому что не разлагаются в течение ста двадцати лет или даже больше. Экологически сознательные граждане (включая нас с Дженнифер) теперь покупают холщовые сумочки для продуктов, которые можно использовать хоть сто раз. А вообще нынешнее человечество отличается удивительной безответственностью. Напрасно уверял меня Омар, что проще и дешевле выбрасывать использованную стеклотару, а новые бутылки делать из песка и извести заново. Ты понимаешь, что это демагогия. При добыче песка и извести разрушаются плодородные земли, а старые бутылки занимают место на переполненных свалках. Мы с Дженнифер стараемся покупать, например, только такие бумажные салфетки, тетради и прочее, в которых содержится не меньше половины макулатуры. Или возьми мясо, которое мы с ней не едим из гуманитарных соображений. Для изготовления одного фунта мышечной массы зверски убитых животных требуется восемь фунтов соевых бобов, которые ничуть не менее питательны. Подозреваю, папа, что экологическая составляющая в данном случае даже важнее, чем этическая. Можно ли мириться с тем, что за счет животноводства в атмосферу выпускается больше парниковых газов, чем за счет промышленности и транспорта?
Извини, если я увлекся. Не хочется оставлять своим детям замусоренную, непригодную для жизни планету. Между тем истории известны примеры экологических катастроф, когда целые империи приходили в запустение из-за неумеренного, неграмотного потребления. Неужели весь земной шар ожидает подобная судьба?
Вот почему у нас с подругой нет автомобиля и, вероятно, никогда не будет.
Впрочем, быть может, дело в моем воспитании. Вы с мамой годами говорили о покупке подержанной машины, подсчитывали расходы – выходило, что она нам вполне по средствам. В один из маминых дней рождения веселый и обкурившийся дядя Джеффри пригнал к дому разваливающееся чудовище – «Форд» 1970, кажется, года, и подарил его маме. Но оба вы провалились на экзаменах по вождению, а к следующей весне подарок окончательно проржавел, и буксировочный грузовик равнодушно доставил его на автомобильное кладбище. Да и зачем он нам был нужен, по чести сказать? Учиться я ездил на школьном автобусе, ты работал в основном дома, мама ходила в университет пешком, а если торопилась – проезжала шесть минут на метро. И в гости мы ходили довольно редко. Детство у меня оказалось тихое и, осмелюсь сказать, безмятежное.
Ладно, пора заканчивать: завтра сдавать работу по уголовному праву, а готово меньше половины. Опять не буду спать всю ночь, но мне не привыкать. Завидую Дженнифер, будущему искусствоведу, потому что у них учебная нагрузка, похоже, раза в три меньше. Зато и зарплата у меня будет раза в три больше, ха-ха. К тому времени ты уже выйдешь из своего дурацкого санатория и сможешь переехать обратно в Монреаль – или в тот город, где я получу работу. То-то заживем, мой милый!
29
Глагол времен! Металла звон! Твой страшный глас меня смущает. Зовет, зовет меня твой стон, зовет – и к гробу приближает. Едва увидел я сей свет, уже зубами смерть скрежещет, как молнией, косою блещет, и дни мои, как злак, сечет.
Скучая, я все чаще мучаю – как коса означенный злак – свой казненный, виноват, казенный будильник. Скажем, беззвучного местного времени 17:00. Установить звонок на 17:03 и ждать, словно рысь на сибирском кедре: сейчас разыграется, раскричится истошным голосом. А то нажать, бывало, на кнопку перевода времени, и тревожно-алые цифры, повинуясь тебе, всесильному, начинают возрастать – вначале по-улиточьи, а затем с первой космической скоростью, олицетворяя быстротечность наших чахоточных дней. Или выдернуть штепсель из розетки. Полупроводниковая тварь мгновенно и безропотно испускает дух. Совесть спокойна. Лишен я жалости к вещам неодушевленным: утюгам, лифтам, микроволновым печам. Мертвый будильник выглядит умиротворенно, словно покойник в гробу.
Ты, сынишка, студент, обремененный, вероятно, значительным долгом за обучение, а перенос праха в Россию, где правит бал бессовестная клика чиновников и бандитов, не только бессмыслен, но и стоит немалых денег. Вообще-то я хотел бы лежать рядом с Летицией, но кладбище для рыбаков-протестантов в Сент-Джонсе меня в случае чего вполне бы устроило. Оно расположено на склоне той самой горы, откуда Маркони в 1891 году передал обнадеживающий радиосигнал в довоенную Европу и получил неукоснительный ответ. Эта обитель скорби отличается чистотой и благоустроенностью; ограды вокруг могил блистательно отсутствуют в знак привычного соблюдения личных свобод и Habeas corpus. Черно-серые гранитные плиты с выбитыми именами и кратким сроком существования столь же незатейливы, сколь однообразны: никаких каменных ангелов и скорбящих матерей, столь естественных где-нибудь в Даниловском монастыре, никаких пескоструйных портретов, которые умельцы в моем отечестве так мастерски переносят на полированный камень с сохранившихся фотографий.