Обрезание
Шрифт:
В еврейских детских домах и приютах, куда Роби Зингера отдавали раз за разом с четырехлетнего возраста, требовался, кроме метрического свидетельства и справок о прививках, еще один документ. В нем должно было быть указано, что ребенок, принимаемый в детское учреждение, прошел обрезание на восьмой день от рождения. Бабушка, записывая Роби Зингера в очередной приют, вела себя странно. Неспешно и обстоятельно выложив на стол все имеющиеся документы, она вдруг принималась суетиться и краснеть, как безбилетник, которого поймали в трамвае. И потом путано лепетала что-то про воздушные налеты, про то, какой холодной была та зима, зима пять тысяч семьсот пятого года, и долго объясняла, что внук ее, родившись недоношенным, был слишком
В приемной канцелярии Зуглигетского детского дома, содержащегося на средства Всемирного еврейского конгресса, у бабушки не спросили о причине, по которой семья не выполнила необходимый обряд. Наверное, никому в голову не пришло, что бабушка норовит протащить в общество еврейских детей маленького гоя. Но тогда же ее предупредили, что упущение нужно будет исправить, и не позднее чем перед бармицвой Роби Зингера.
До этого момента история Роби Зингера — вернее, история его необрезанности — не отличается от такой же истории Габора Блюма. Мать Габора в свое время несколько раз уже было выходила из своей квартиры на площади Клаузаль, чтобы отнести новорожденного сына на обрезание, но все время что-то происходило. То воздушную тревогу объявят, то опять же мороз случится: на дворе стояла та достопамятная зима пять тысяч семьсот пятого года. Короче говоря, мать Габора как-то забыла то, что она клятвенно пообещала мужу, когда его забирали в трудовые команды, откуда он так и не вернулся, — забыла, что должна была как можно скорее сделать обрезание их единственному ребенку. Словом, причины, на которые ссылалась вдова Блюм, мало чем отличались от доводов бабушки Роби Зингера; вот только у бабушки они звучали куда эффектнее. Чтобы не повторять свою историю каждый раз с начала и до конца, она объединила все тогдашние помехи и препятствия емким и изысканным выражением «vis major» [2] . И если мать Габора Блюма каждый раз завершала щекотливую тему словами: «Вот придет время, тогда и сделаем», то бабушка снова и снова возвращалась к своему «vis major».
2
Здесь: непреодолимые обстоятельства (лат.).
А вообще-то она еще говорила, что в те времена — во времена, когда Роби родился, — необрезанность можно даже было считать везением.
Встретив на улице мужчину с еврейской внешностью, нилашисты заставляли его спускать штаны: проверяли, не еврей ли это и не нарушает ли он закон, разгуливая по городу без желтой звезды. И горе тому, кто оказывался обрезанным: его тут же вели к Дунаю, расстреливали и сбрасывали в ледяную воду. Словом, бабушка не хотела, чтобы с ее единственным внуком тоже когда-нибудь случилось подобное.
Странно, но бабушка, вопреки всякой логике, упорно считала, что война по-настоящему еще не закончилась. Да, конечно, русские побили немцев и в последнюю минуту сорвали план взрыва гетто; но дело все-таки до конца еще не улажено. Германия-то осталась, и даже, как говорила бабушка, «теперь этих Германий уже две»; правда, одна, говорят, демократическая, да что с этого толку: «знаем мы ихнего брата». Бабушка ни капли не удивилась бы, проснись она однажды утром от воя сирены воздушной тревоги, и привычно побежала бы не в кооператив по пошиву плащей и дождевиков, а в бомбоубежище.
При всем том бабушка никогда не заявляла категорически: дескать, как хотите, а делать ее внуку обрезание она не позволит. Даже наоборот, часто успокаивала Роби, говоря, что операция эта — сущий пустяк, «чиркнут скальпелем разик — и готово», всего пара минут, ну, еще недельку чуть-чуть поболит, а потом все забудется. И вообще обрезание — вещь полезная для здоровья, добавляла она, да еще и аристократическая. Скажем, даже в английской королевской мишпохе — а там-то уж все настоящие дворяне — новорожденных мужского пола обязательно обрезают. «Так что ты окажешься в очень даже хорошей компании», — утешала Роби Зингера бабушка.
Такая многообещающая перспектива, однако, ничуть не смягчала ужас Роби Зингера перед тем мгновением, когда врач в белом халате занесет скальпель над его беззащитным членом. В душевой или в спальне, когда воспитанники раздевались, готовясь ко сну, он украдкой поглядывал на органы своих однокашников. Смотри-ка, они давным-давно прошли через это — и ничего! Вон, например, восьмиклассник Амбруш, самый взрослый из них: его в свое время обрезали просто артистически. Он имеет полное право гордиться своим, внушительных размеров — и в длину, и в толщину — членом; и он таки да, гордится. Моясь, он то угрожающе помахивает им, демонстрируя остальным этот внушительный инструмент, исчерченный венами и украшенный, словно короной, темно-коричневой, дубленой головкой, то нежно намыливает и заботливо ополаскивает его.
Такого у меня никогда не будет, горько размышлял Роби, стоя под душем. Каждый раз, когда он пытался сдвинуть крайнюю плоть назад, он чуть не вскрикивал от боли. Чувствительная головка не выносила даже прикосновения кончиком пальца. А ведь мальчик должен заботиться о гигиене, особенно в этом месте, не уставал твердить им учитель Балла. «Держите ваш прибор в чистоте, — поучал он воспитанников, затем добавлял с лукавой улыбкой: — Он еще может понадобиться дамам».
Символ своего мужского достоинства Роби Зингер созерцал разочарованно. Даже по утрам, перед подъемом, когда член был напряжен, Роби он казался слишком уж коротеньким. Сморщенный, бледный, он вяло свисал на малопривлекательную мошонку. К тому же стоило Роби сжать свои округлые ляжки, весь прибор просто-напросто исчезал. В таких случаях из высокого зеркала, висящего на стене возле двери душевой, на него смотрел кто-то бесполый. С самоубийственной насмешкой Роби Зингер говорил себе: если от этого да еще и отнять что-нибудь, тогда уж точно хоть ни перед кем не показывайся раздетым. Габору Блюму хорошо, ему есть от чего отрезать, у него все равно еще останется.
И если бы он боялся только укорочения! Но в душе у него жил один куда более давний, куда более цепкий страх. В пуганых снах ему вновь и вновь являлся ужас, пережитый в раннем детстве: запах эфира и карболки, шелест температурных листков, ощущение близкой смерти, затаившейся в безмолвии больничных палат. Да ему и сон для этого видеть было не нужно. Достаточно было поднять левую руку и увидеть на ней три изуродованных пальца. Когда он родился, три эти пальца соединяла тонкая, как перепонка, кожа. «После как-нибудь придется прооперировать, — заметил врач, принимавший роды, и, чтобы успокоить встревоженную мать, добавил: — Ничего страшного, до свадьбы заживет».
Когда Роби Зингеру было четыре года, его прооперировали; было много крови, и в результате на левой руке у него появились три негнущиеся обрубка. Бабушка, сокрушенно качая головой, говорила о врачебной ошибке и утешала внука рассуждениями о виртуозной пластической операции, которая когда-нибудь даст возможность восстановить увечную руку. Однако Роби Зингеру чудес врачебной науки хватило по горло. Он молчал, когда сверстники дразнили его «колчеруким», и левую руку почти всегда держал сжатой в кулак. «Еще повезло, что не правая», — думал он.
А теперь его точила мысль: а вдруг врач, которому поручено будет сделать ему обрезание, тоже совершит врачебную ошибку? Ведь речь-то идет о такой части тела, у которой нет пары. Что, если скальпель сорвется и не ограничится крайней плотью? Как он тогда появится перед однокашниками в душевой? Сможет ли тогда жениться? И существует ли пластическая операция, которая способна исправить такое увечье?
У Роби Зингера и в мыслях, конечно, не было рассказывать учителю Балле о том, что он ходит на христианское богослужение, которое Габор Блюм так запросто приравнял к футболу. Нет, ни за что в мире нельзя этого говорить: учителя это очень огорчит; не говоря уж о том, что тогда наверняка придет конец увлекательным беседам о еврейской истории. А Роби так много хотелось бы еще узнать всего, особенно же услышать побольше добрых советов.