Обручник. Книга первая. Изверец
Шрифт:
– Так сколько мы не виделись? – вдруг спросила Кэтэ.
– Шесть лет, четыре месяца и два дня.
Она отшатнулась от этих, как бы булыжниками свалившихся на нее цифр.
– И ты так все это помнишь? – эхово спросилось ею, и вдруг горло запершило от горечи. Конечно же, время после ее замужества хотя и было пересечено какими-то мелкими, но событиями, на самом деле протянулось тонкой ниткой однообразного бытия, не давая возможности осилить и мысль, которая вывихнула бы ее за грань обыденности.
– А для меня, – глухо заговорил Асатиани, –
Глава шестая
1
Тифлис уж неделю как обвис дождевыми тучами. Но дождя не было. Просто стояла туманная хмурь, штрихуя окрестности не очень четкой прогляди остью. И время вроде бы провалилось, сгинуло, исчезло, и вдруг почувствовалась безмерность и в мертвенном проблеске угольев, что еще жили в мангале, в умирающей подернутости их покойницки блеклым пеплом, виделся какой-то летучий символ бытия, сожженного от великих мучений души и ума.
Нет, Бесо так сложно не размышлял. Он все это – чувствовал. Чувствовал своей похмельной сутью. Чем-то более отстраненным от жизни, чем сама жизнь. Вот почему он, засутулившись, поковылял неведомо куда. Ухватившись за какое-то неуловимое, но мгновение, то ли просветления, то ли, наоборот, сгустившейся туманности. Но именно этого мгновения хватило, чтобы сбить его сперва с мысли, а потом и с чувства. И он – теперь уже бесчувственно и бессознательно – двинулся в сторону трубы, где всегда собирался разный разгульный сброд. Уширившись, труба возносилась в небо и именно о ней клоун целейскири сказал, что через нее грешный дух к Богу улетает, чтобы потом вернуться на землю в виде чачи, сквозь платок какой-нибудь аховой красавицы процеженной.
Хотя был день, но впереди плавали фонарные жирные блики. Город, он всегда с причудами.
И тут за спиной Бесо раздался голос. Вернее, всплеск голоса. А голос сам как бы переломился, и дальше пошел шепот, хриплый, отрывистый, но по-прежнему напорный, вернее, подпорченный этим скороговором.
И Бесо узнал этот голос. Он принадлежал горийскому пьянице Силовану Тордуа.
Силован был припадочным. Вот и сейчас, догнав Бесо, он пошатнулся, хватаясь за кусты, стегнувшие его по голенищам, и стал заваливаться на бок.
Кажется, всего на миг в нем помертвела душа. Потом он шумно вдохнул. И стал развертываться, как бумага, которую свернул было в трубку ветер.
Так он выползал из одежды, которая его, видимо, угнетала.
К этим двоим подошел еще какой-то человек и, не обращая внимания на лежащего Силована, произнес, указав на кусты:
– Неужели в этом парке когда-то играла музыка?
Наверно, его сокрушали натиски крамольных мыслей, ибо в следующий момент он сказал:
– Всякий народ, что торопится прислужить, кончает этим же.
И он пошел дальше. Тем более что кто-то безмерный, путая тени, похаживал совсем рядом, видимо, сторожил этого говоруна. И открывший
– Политический?
Бесо не ответил, потому как смотрел туда, где повертывались просторы, как бы отодвигались в одну сторону и дорога иголкой прокалывала их, истончаясь остринкой на самом горизонте. Это и была дорога, что вела в Гори.
А тем временем Силован окончательно оклемался и, отряхая бледнотонную материю, из которой были сшиты его штаны, произнес, показывая на церковь:
– Певал я там когда-то.
Бесо знал, что у Тордуа прекрасный голос и часто там, в Гори, богатые еврейские купцы зовут его на свои вечеринки, чтобы он там, как говорит водовоз Тамаз Сулакаури, «небо с землей смешивал», – так громоподобно мог вести свои октавы, в общем-то никому уже не нужный человек.
В бессмыслии, потрагивая то одну, то другую часть своего тела, Силован милостиво согласился выпить с Бесо. Вот так он умел – всегда как бы снисходить. Другие же никчемцы кочевряженья себе не позволяли.
Они прошли мимо роскошного дома, фасад которого увенчивал какой-то старинный герб. А рядом с ним ветер трепал флаг. И Бесо вспомнил, что тут тоже проживает некий иудей, у которого взято за причуду в честь знатного гостя обязательно вывешивать флаг. Правда, никто не знал, что он, собственно, означал. И полагался ли тому по статусу или нет.
Бесо один раз был в этом доме. Подсобил что-то занести внутрь. И там заметил только одно: в простенках – подряд стояло несколько шкафов.
И именно из этого дома – в полусумерках – выскользнула чья-то тень. И над головой, неведомо откуда взявшаяся, на лету сердито прокрякала утка.
– А тот знакомец увинтил? – кивнул на удаляющегося человека Тордуа.
– Кто это? – вяло поинтересовался Бесо. Но Силован, как это было давеча, уже поднял свой голос: – Ну ты чего у бегливости-то в подпасках?
И человек остановился.
И вскоре и Бесо его угадал.
Это был Шавла Кацадзе.
– А я вас не узнал, – начал он.
– Мы тебя тоже, – произнес Силован. – Это утка подсказала.
Утка действительно продолжала виться над городом и сердито крякать.
Силован помнил Кададзе еще мальчишкой. Как тот, нашкодив, всегда продраживал голосом одно и то же: «Я боль не бу», что в переводе, видимо, должно означать, что больше того, что на ту минуту было сотворено, он выкидывать не будет.
– Ну как ты тут живешь под флагом? – Тордуа кивнул на тот дом, из которого только что вышел Шалва.
– Да вот… – начал Кацадзе. – Случайно забрел…
Тордуа фыркнул в усы.
– Ну а ты свое кавалерство все продолжаешь? – полюбопытничал Силован. И – как бы вдогон – еще один вопрос выпулил:
– Коленки-то, поди, не штопаны.
И это даже вспомнил Бесо. Мать всегда выряжала Шалву на улицу в штанах со штопаными коленками. А то – опять же на коленки – проливала красные чарнила, и все думали, что Кацадзе истекает кровью.