Обручник. Книга первая. Изверец
Шрифт:
И именно Тордуа как-то зимой, когда у него ноги увязали то ли в снегу, то ли в грязи, надел на одну ногу галош, а на другую валенок.
В Гори редко бывает снег. А когда выпадает, то обязательно с кем-то курьез случится.
Впереди ослепительно замерцало, и из-за угла выюркнул всадник с факелом над головой. Тоже чья-то, видимо, причуда.
И Кацадзе как бы вознес следом воду, собранную в пригоршню.
Силован помнил его этот ребяческий жест. Он означал удивление.
– Ну что, – тем временем вопросил
– Да у меня… – врастык пустив фразу, начал Шалва, – изжога.
Рядом – а они шли мимо какого-то озерца – подводно пофыркивал какой-то зверек. Гнилость, видимо, подтачивала этот водоемчик, и он задыхался от собственной мерзости, хотя от гор дул упругий просыревший ветер.
– Значит, изжога, говоришь? – вновь вернулся к теме выпивки Силован. – А у меня изжога, когда выпить не на что.
И неожиданно задал Кацадзе еще один вопрос:
– Ты все еще знаешься с этим пожирателем времени?
Бесо не знал, что имел в виду Тордуа, а Шалва понял, что Силован намекал на карты. Действительно, Кацадзе аж дрожит, когда в руках у кого-либо появляется колода, как говорится, «непитых», то есть новых карт.
Но ответить на вопрос Тордуа Кацадзе не успел, потому как в тот момент как бы проломилось к земле солнце, высветило весь Тифлис, и, просеявши свет, клен, под которым они стояли, опестрел тенью. И Кацадзе вдвинул под мышку, полувынутые было галоши, которые в ненастную погоду всегда носил с собой, кстати, не признавая сапог. Ему казалось, что в сапогах у человека портятся ноги.
И профиль его вдруг как бы приобрел более знакомую очерченность, и Шалва, может, даже против своей воли, но пригласил своих земляков последовать за ним в ближайший шинок.
У этого шинка, как это знал Бесо, всегда обретался некий сумасшедший, который постоянно перебирал неведомо где добытые ракушки, в которых поблескивала серебристая тина.
– Слышите, – вопрошал он, вороша раковины, – как волна с шелестением набегает на берег? – И глаза его как бы мертвенели, уже не вбирая в себя бездонности только что освободившегося от туч неба.
Сейчас сумасшедший не был так страшен. А вечером, когда в полусумерках все предметы кажутся крупней и размытее, его вид, да и слова тоже, представляли что-то одно зловещее и почти потустороннее. Особенно тогда, когда безумец говорил о ракушках, как о живых существах:
– Во сне они раскидываются руками и ногами.
И Бесо представлял себе все то, о чем говорил сумасшедший, более зримо, и тогда ракушки напоминали неких пауков, раз у них появлялись им означенные конечности.
– А вот и просветлились глаза, – продолжил безумец.
И Бесо опять содрогнулся, представив себе и эту картину.
Они зашли в шинок.
Где-то в глубине его, в чадной дымке, поискривал мангал – там жарились, вялились, истекая жиром, углились,
У Бесо захорошело во рту.
Вышел шинкарь, как-то виновато, что ли, глянул на Кацадзе, словно он сюда припожаловал совсем один. И вроде бы чувство вот этой вины перевешивало все другие чувства, которые он призвал в свое оправдание. И еще, казалось, он прислушивался к бунелой каменности земли, на которой стоял. Ибо пол в шинке не был деревянным.
И хотя вроде бы, словно дым, окутывала его неуверенность и страхость, сутоловатость, которой он был чуть-чуть поприжат к земле, делала его более собранным, что ли, даже способным на безрассудство.
И тут же еще показалось, что он, в общем-то старик, достиг какого-то если не бессмертия, то безлетия. И именно оно подхватило его и понесло по лону жизни, словно во всех предыдущих скитаниях он не терял молодость и не отпускал в грузность тело. И состояние, определяемое терпением или еще чем-то, вкупе с рыжеватой щетиной на щеках, делало лицо неумытым, хотя знобкая липкость, которую представлял из себя как бы выстиранный в поту платок, вряд ли холодила лоб.
Кацадзе заказал выпивку. И то ли его грузность, то ли что-то еще, что въехало в зрение после придавившего его ненастья, держало где-то на заднем взоре что-то громоздко неподвижное, не умеющее менять очертания с приближением к нему.
Вино было отвратным. Зато – даровым. И у Бесо не пропадало ощущение, что он только что бежал за некой колесницей и ошметок грязи, воспарив над землей, попал ему под глаз. И это все видят, но не смеют ему сказать. А сам он не догадывается, что над ним надсмеялся продрожно пролетевший экипаж.
А сумасшедший все продолжал тарахтеть ракушками, призывая увидеть что-то диковинное всех, кто – еще трезвым – входил в шинок, и тех – кто уже пьяным – покидал его. И никто возле него не останавливался. Но безумца это не смущало. Ибо, как он утверждал, тень расплющилась, упав ему под ноги.
Наверно, Кацадзе спешил, а может, и нет. Но в глазах у него пребывала некая загнанность. Именно такое их выражение запомнилось Бесо на его свадьбе, когда тот пиликал на своей, ежели можно так сказать о музыкальной безделушке, покойной скрипке. И чтобы как-то отвлечь себя от созерцания неприятного ему человека, Бесо спросил Силована:
– Ну чего там, в Гори, нового?
Тордуа отмахнулся:
– Да все старое. Хотя…
– Ну что, говори, – подторопил его Бесо.
– Твоя уж больно в приглядностъ вошла.
– Как это понять? – быстро спросил Кацадзе.
– Красивая такая стала да и важная.
Он вздохнул. Наверно, вино уже настолько разбавило в нем кровь, что та не стала толчками бить в голову, а образовала сплошное, ровное, как суровая нитка, течево, потому им, без элемента бережности, сказалось:
– Да и чего ей не важничать?