Обручник. Книга первая. Изверец
Шрифт:
Бесо прочитал их вслух:
Волны доились пенойИ, не добыв молока,Таяли постепенноВ серости злого песка.– Ты написал? – спросил отец так, словно застал сына за фальшивомонетством.
Сосо опустил глаза.
– А почему у тебя песок «злой»? – напорно поинтересовался Бесо. – Ты ведь на нем иной день валяешься до самой ночи.
– Я никогда не купаюсь! – вдруг ответил Сосо.
– Почему?
– Наверно
И он вспомнил, что один раз водил сына на берег Куры. Там, видел он, волна доплескивалась до его подошв, он ежился, но с места не сходил. А вот купающимся он его действительно не видел.
И теперь Бесо уже злился на себя. Он как бы потерял инициативу, что ли. Ведь собирался выступить в роли прокурора или судьи. В худшем случае следователя. А превратился в мягкого, неведомо откуда тут появившегося, обывателя.
Но чача все же нашлась. Она просто была перепрятана. Может, даже от Сосо.
И там, за столом, между отцом и сыном произошел такой разговор.
– А зачем пьют? – полюбопытничал Сосо.
– Чтобы стало лучше, чем было.
– Ну а когда стало хорошо, зачем?
– А чтобы сделалось более прекрасно.
– А что нужно, чтобы сотворилось все, что распрекрасно и необходимо?
– Умереть.
Глава седьмая
1
Изможденность спеленала все его тело, и ему не хотелось ни есть, ни пить, ни даже спать. А просто желалось в спокойствии опустить руки, приложиться плечом к чему-то неподвижному и так стоять, пока ноги не подломятся в казанках и тело не рухнет наземь, развязав в себе узел скреплявшего его терпения и упорства.
И мучительная мысль, не дававшая Сосо покоя все эти дни, вдруг обрела конкретную четкость и строй. Конечно же, он ненавидел в этот час Бесо, его поведение сбивало с ритма все представление о мужчинах, которым повезло стать отцами, и никакие угрызения совести, ежели они случатся, не способны поправить дело, так грубо загубленное бездумным ощущением своей безнаказанности. И в ослепшей от ярости душе Сосо не было иных чувств, кроме мести. Конечно же, больше не даст он мать в обиду. Ведь она у него – самая лучшая.
Кэтэ тоже неделю не показывалась на люди. На этот раз очень долго не сходили с лица синяки, которым наградил ее, неожиданно заявившийся, Бесо.
От напряжения мысли заболела голова, и Сосо вспомнил рассказ одного старика, как он в свое время пришел с войны и нигде не мог спать. Как говорил, контузия мешала. Это о ней он шутил, что ушел, когда одна была жена, а вернулся – две. И от обоих – головная боль. И вот теперь Сосо знает, что это такое.
И тот самый служивый, когда совсем стало невмоготу, вырыл себе во дворе окоп и там отсыпался.
То же решил сделать и Сосо. Вот сейчас возьмет лопату и станет сооружать себе убежище. Чтобы ни от кого не зависеть. Разве что от Бога. И больше оттого, что, как кому-то сказала Кэтэ, он господний, если не посланник, то приютник. Это Бог приютил его на этой земле, дал возможность ей, матери, порадоваться,
Не сказать, что отца в Гори не любили. Скорее, к нему относились равнодушно. И когда он проходил мимо какой-либо компании, углыхали голосами, ждали, когда Бесо удалится, и только после этого продолжали прерванный разговор, однако ни сказав о нем ни слова.
А вот его, Сосо, старики, которые чинно посиживали возле своих домов, приветствовали как доброго приятеля, присмыкивая козырьки фуражек или лобища папах, словно он был если не величина, то личность. Или, на худой конец, – начальство.
И Сосо это нравилось. И он улыбался внутрь себя. И шел далее более торжественным, вымывающим из-под себя ноги, шагом.
Всякий раз, как казалось Сосо, вечерность происходила с земли. Тени наливались более зримой густотой, выползали из тех укромий, в которых прятались целый день, и начинали медленно, как это делает вода, заливать окрестности. Хотя все пространство, что, поддержано небесным сиянием, продолжало сопротивляться нашествию тьмы.
На этот же раз завечерело с неба. Сперва загустело оно в зените, засинело и растекло тусклость по горизонту, придавило к земле все то, что собиралось стать зарею и потом – незаметно – взроило в вышине звезды.
Запахло укропом с огорода. И тут же чуть дохнуло прихолодью.
Сосо поежился. Он все еще держал лопату в руках, хотя не сделал ею ни одного копка. Потому как мысль о служивом перебил себе думой о Лермонтове. О поэте, который о горах написал так пронзительно и точно «кремнистый путь блестит». Сколько раз Сосо видел все это, и в груди шевелилось желание рассказать обо всем том стихами, но они застревали где-то между душой и чем-то тем, что не навяливается на язык назвать разумом. Ибо разум, считал Сосо, есть у людей, уже поживших на земле, ощутивших и горечь сладкого, и сладость горького. Это тоже сказал тот окопник. А для Сосо все пока пребывает в обыкновенной пресноте. В том однообразии, которое, как порой кажется, не имеет ни цвета, ни запаха, ни тепла, ни холода. Оно просто – пребывает. И этим все сказано. И в этом заложена та суть, которую в дальнейшем, став настоящим юношей, а потом мужчиной и стариком, надо будет расшифровать, развести по тем понятиям, которые и обернут в мудрость обыкновенную, ничего сейчас не значащую, простоту.
На этот раз отец колошматил мать за Давида Писмамедова. Тоже еврея. Только совсем нехитрого и очень душевного. Он не смотрел на мать как на прислужницу, хотя она и делала по дому всю черную работу. Он звал ее – сестра.
И это именно Писмамедов сказал:
– Вы – грузины – нежный народ. В вас живет боязнь Бога и непонимание опасности, которая вам угрожает от самих себя. А женщины ваши – сплошь поцелуйные создания.
Последняя фраза, конечно, насторожила. Ибо мать Сосо была тоже женщиной. И, как все говорили, чуть ли не самой красивой в Гори, ежели не сказать и дальше.