Обручник. Книга первая. Изверец
Шрифт:
Это был еще один шаг к осмыслению противоречивой личности Сталина.
Как я думал противоречивой, а на самом деле все, что он ни делал и ни совершал, умещалось в рамки необходимости, диктовавшей свои неумолимые условия.
И во всем этом можно разобраться только тогда, когда соберется обширный материал для романа и люди, о которых захочется рассказать, оживут и начнут творить историю, которую, как у нас заведено, можно безнаказанно и пристрастно судить.
Сон
В канун, не
Офицер был «киношный», то есть такой, каким обычно белые показывались в фильмах. И говорил он набором затасканных фраз, а Коба – сама вежливость – его вопрошал:
– Значит, вы считаете, что мы не только коммунизм, но и социализм не построим?
– Да, – отважно (явно выходя за рамки сценария) сказал офицер. – Вам этого не удастся. И все дело в том, что русский народ ленив и безынициативен. Он ждет, чтобы его накормили за счет пусть и собственной, но крови. Ведь ему милее воевать, чем пахать.
И Коба ему сказал:
– Хотите пари?
– Вы мне на тот свет нарочного пришлете? – иронично спросил штабс-капитан.
– Нет! – ответил Коба. – Я вас отпущу. А лет этак через двадцать давайте встретимся…
Я проснулся раньше, чем они ударили по рукам. И потому доподлинно не знаю, состоялось пари или нет. Но разговор в памяти остался. Потому когда Хрущев заявил, что наше поколение будет жить при коммунизме и даже указал двадцатилетний срок, я вспомнил этот сон и иронически усмехнулся. Видимо, той самой контрреволюционной ухмылкой, которую пытался унести в могилу неведомый мне штабс-капитан.
Явь
Один раз, как казалось, мне безумно повезло. На мою душу перепала путевка в санаторий «Красное знамя», что в Мисхоре, или Алупке, как правильно считать территориальную принадлежность этого курорта. Так вот этот санаторий был здравницей самого ЦК.
Ну а поскольку солнце там было совсем обычное и море тоже, то вскоре, обнаглев, я стал проникать в те уголки, которые были огорожены предотвращающей проникновения сеткой. И однажды столкнулся с каким-то старичком, что одиноко сидел под образующим тень грибком.
Я вежливо поздоровался, а старичок меня спросил:
– А вы не боитесь со мной рядом находиться?
– Если вы укротитель крокодилов, то нет, – довольно развязновато ответил я.
– Нет, – ответил старичок, – я – Молотов. – Он полуобернулся и тихо добавил: – Кажется, вон уже идут по вашу душу.
К грибку действительно подгребал некто с выразительной шеей теперешнего качка.
Я, как дельфин, унырнул сперва в глубину, а потом, по мельканию пяток определив, где находится множество, в котором и должен пребывать, вынырнул в гуще купающихся, где меня угадать было делом совсем непростым.
И вот когда я за обедом сказал своим застольникам, где и кого повстречал, зав. отделом
– К нему вон тоже никто не садится.
– А кто это? – поинтересовался я.
– Охранник Сталина. – И уточнил: – Бывший.
Я взял свою тарелку и направился в тот сумрачный угол.
Так мне повезло познакомиться с Николаем Власиком. И, конечно, не просто почерпнуть у него что-то меня интересующее, а как бы очутиться в той самой временной обители, где каждый смеялся общим хохотом, а плакал сугубо раздельными слезами.
– Право стать и право быть, – сказал мне как-то Власик, – очень отличные друг от друга понятия. С т а т ь, – подчеркнул он, – проще, а вот б ы т ь куда как тяжелее. Вот это все мы испытали в пору, когда хотели в прямом смысле угодить.
Сон
Этот сон как бы возник из бытия. Я возвращался из одного довольно неуютного местечка, где брал интервью у политических реабилитанцев, готовясь составлять очередную книгу «Петля» о репрессированных ссыльных. И вот в разговорах с теми, кто отсидел довольно солидные сроки, я неожиданно для себя открыл ту неоднородность, с которой каждый из них воспринимает события, участником которых волею судьбы или усердием НКВД очутился.
– В тридцать седьмом, – сказал мне один из отсидельцев, – я был прокурором флота. И вот когда посадили моих, как я считал, товарищей, и ринулся я их выгораживать, естественно, не избежал общей мясорубки.
Он вздохнул и продолжил:
– А в сорок первом меня выпустили. Больше того, назначили председателем трибунала фронта. И вся та троица, которая сфабриковала на меня дело, попалась в полном составе. И от меня зависело, поставлю я ее к стенке или нет.
– Не поставили? – определил я его рассказ.
– Совесть не позволила. Сказал, что один из них мой родственник.
Он опять помолчал.
– А в сорок шестом они, в тот раз все же уцелев, завели на меня еще одно дело.
– И сколько вы лет просидели?
– Десять.
И все же у этого человека не было ожесточения на власть.
– Да при чем тут Сталин? – вскричал он. – Просто нам развязали поганые руки и мы не знали, к чему их приложить.
Второй из моих интервьюируемых так сказал о том времени, что предшествовало его отсидке:
– А что было делать? Строить-то надо. А добровольно мы только «Железную дорогу» Некрасова читать гожи.
И он сказал, что во времена индустриализации был очень верный шаг сделан, чтобы построить тот же тракторный завод в Сталинграде.
– А то ведь за шедевры искусства присылали сюда американские вшивые «Фордзоны».
Он так и сказал – «вшивые».
– Да и поля стали зарастать, потому как крестьяне не собирались на них работать. Бедняку было сподручней изображать из себя жертву. Вот и совершилась коллективизация. Пусть с огрехами, с перегибами, но страну стали кормить и себе кое-что приворовывать.