Обручник. Книга первая. Изверец
Шрифт:
Сосо – на той, почти непроходящей – задумчивости взял перо и бумагу и, как бы почти невидя, а только подразумевая, что зрение при этом присутствуют, начал писать, чуть поборматывая себе те строки, которые еще не отвердели, чтобы именоваться стихами:
О, какая в этом прихотьИзнурять себя тоской,Когда хочется попрыгатьКак кузнечик за строкой,КогдаСосо как-то вкрадчиво поставил точку и вдруг ощутил, что не хочет расставаться с этим стихотворением. Ему его стало жалко как родного. Как того доверчивого барашка, которого надо принести в жертву Богу. Почему именно доверчивость, невинность и отдаются всегда на закланье?
Но свеча горела, и раздваивающее, как жало змеи, ее пламя ждало, когда и эти стихи постигнет уготованная им участь.
Он вздохнул и прочитал, видимо больше для того, чтобы надольше запомнить:
– И не горы – истуканы в эту полночь не поют.
И запел.
Запел по-звериному неумело, потому как пока его голос был наломан только на псалмах. Когда кто-то говорил, что у него, вкупе с его друзьями, ангельское пенье. А тут был плач, помноженный на бессилье стать иным. Уже сейчас. Хотя тебе и нет двадцати, и мерзость не успела пробрать до той сути, которая станет вдруг до конца понятна и, что особенно важно, исчерпана до дна.
Это все явит собой высочайшее понимание предназначения своего на земле, которое указал на тебя Господь, наказав таким горьким, наивностью обезоруживающим, пониманием.
И он потихоньку стал гонять звуки в одервенелой гортани:
Я могилу милой искал…Но почему – могилу? Ведь и милой-то еще, собственно, не было. Была Первая. Но ее нельзя как-либо назвать кроме того, как уже была наречена. Потом она жива-здорова, только, правда, как бы перешла в иное качество, отдалилась, дабы не застить всех других женщин, которым надлежало сыграть в его жизни какую-то, пусть и пагубную, но роль.
И он поставил, неожиданно для себя, второй отсебятную строчку:
Перебегал все края.Ему, действительно, хотелось не ходить, не ездить, а бегать по этой земле. Чтобы как можно больше увидеть, постичь, познать и… забыть. Забыть затем, чтобы каждый свой день начинать с чистого
Лучше скандируя.
А тот, кого любят, должен быть пресыщенно глухим, как икона, на которой изображен Святой Лик.
Глава десятая
1
В пересказе все всегда кажется менее убедительным. Потому, когда, после отъезда Бесо, мать призналась сыну, что – буквально – вытурила отца из дома, он не мог себе представить самой этой картины, потому как Кэтэ всегда боялась пьяного родителя пуще любой лихомани.
– Поэтому нам теперь надеяться больше не на кого, – сказала мать, довершив свой рассказ.
– А Бог? – тыкнул пальцем вверх Сосо.
Мать ничего не ответила. Тем более что как-то сын, по другому поводу, но вполне жестко, изрек:
– Свидетели откровений должны быть убиты.
Сейчас же с ним откровенничала она. Причем это делала так открыто, как у нее не получалось никогда. Может, действительно – вот тот намек на удар остренькой коленкой, который пытался совершить Бесо, отрезвил ее от всей прошлой жизни и Бог повелел хоть один раз, но постоять за себя.
– Когда казаки выбирают атамана, – неожиданно начал сын, – то кладут одиннадцать белых и двадцать два черных шара. Потому как черноты в нашей жизни в два раза больше.
– И кто же побеждает? – спросила Кэтэ, конечно же, понаивничав специально, чтобы сын посчитал ее простее, чем она есть.
– Тот, у кого окажется больше белых шаров.
Он подвскинул в ее сторону лицо, потому как – на корточках – сметал рассыпанные внезапно залетевшим в комнату голубем, видимо, одряхлевшие перья.
Кэтэ протянула к нему заветренные руки и тут же отдернула их, потому как вспомнила, что давно не ласкала сына. Он, как бы вышел из того возраста, когда материнские нежности воспринимаются как должное.
Но Сосо поймал ее ладонь и прижался к ней губами. Не поцеловал, а просто прижался. Даже означил на пальцах ту сухость, которая свойственна умеющим держать себя в руках мужчинам. Это он перед стихами мог раскиснуть. Даже чуть стушеваться, а перед обыкновенной жизнью пасовать не в его натуре.
В сенцах кто-то зашабуршал, и Сосо отник от матери.
На пороге появилась Хана Мошиашвили.
И, не очень утруждая себя особой церемонностью, спросила у Сосо:
– Кем ты собираешься стать?
– Ты же знаешь, что священником, – за сына ответила Кэтэ. – Ты же знаешь, что Бог его, – она кивнула на Сосо, – дал нам, и чтобы быть отблагодаренным за грехи наши.
Сосо чуть подкоробило.
Он не любил, когда мать говорила о жертвенности, потому как не чувствовал себя способным пройти путь безоговорочной безропотности и даже покаянства.
«Мне больше по душе окаянство, – как-то сказал он, – а не покаянство».
Но у матери на этот счет, как в таких случаях говорят, свой хорек душу грызнет.