Обручник. Книга вторая. Иззверец
Шрифт:
– Дать свободу народу.
– А что такое – свобода? И разве у него ее нет?
– Свобода, это когда…
Прилуцкому явно нужен был суфлер.
– Извините, но это вам сейчас объяснит товарищ Ленин.
– Но он же не царь, а почему товарищ?
Ленин, однако, уже вышагнул вперед и сказал:
– Вы захватили власть в стране.
– Помилуйте! – остановил его государь. – Власть досталась мне по наследству. И отцу моему, и деду. И даже прадеду.
Ленин, если смутился, то на один лишь миг.
– Но власть
– Народной? – переспросил царь. И уточнил: – А кто же будет править?
– Народ.
– Кем?
– Народом.
– Очень интересно. Прямо как в сказке. Ну и что от меня нужно?
– Отречься от престола.
– Пожалуйста, я уже это сделал. Кому передать «Шапку Мономаха»?
– Это мы подумаем.
– Еще что?
– Соорудите на Красной площади виселицу.
– Зачем?
– Чтобы привести в исполнение приговор народа.
– Какой?
– Смертный.
– Кому?
– Вам.
– За что?
– За то, что…
И все поняли, что Ленину тоже нужен был суфлер.
– Кто скажет, в чем виноват царь?
Взметнулся частокол рук. Обвиняли все. И – за все. А один сказал:
– А мне руку парализовало, так я усердно крестился, молясь за вас.
У страданий была очередность. И часто она намекала на бесконечность. И тогда душу наполняла тоска.
А Горькому не без основания казалось, что он заслуживает более утешной доли, что все его исхождения, равно как и просто хождения, и мои путешествия и шляния по России без повода и смысла, обязаны дать некие преимущества перед обросшей тщеславием, глыбе Льва Толстого.
Тот как бы расположил себя в пространстве между Ясной Поляной под Тулой и Хамовниками в Москве.
Две тогда литературных личности будоражили его ум – Толстого и Чехова. Но коли Антон Павлович был более доступен, если так можно выразиться, по общему подиуму, то есть по сцене, то Лев Николаевич, хотя и тоже отдавший дань драматургии, конечно же, тяготел к тяжеловесной, почти неподъемной, прозе.
Еще одно обстоятельство его буквально шокировало.
Стоило Горькому только появиться в Москве, как ту же его обступали воспоминания, с нею связанные.
Причем порою заряженные той невкусностью, о которой лучше забыть.
Но чаще на память приходит что-то милое. Ну, например, как впервые – двадцатиоднолетним – побывал в Хомовническом доме Толстого. Льва Николаевича на тот раз не случилось. Но была его Софья Андреевна. И она показалась ему тогда эталоном супруги писателя. Видимо, гения должно окружать все гениальное.
Здесь же, в Москве, родилась у него идея кинуть себя в «хождение по Руси».
Дабы по-настоящему, со всеми вывихами и помарками бытия, увидеть жизнь народа, какого он на тот период считал угнетенным и забитым, но непокоренным и гордым.
Когда Волга под боком, она вроде и не Волга. Как что-то вблизи текущее и все. Словно олицетворение
Другое дело, когда по Волге – плыть. Быть хозяином этого движения. Совладельцем просторов, что открываются по берегам. И стремителем к той неизвестности, которая поджидает за каждой излучиной.
И он по Волге – как кто-то из плывущих с ним рядом сказал, – «сбегал вниз». Стремил себя туда, к Каспию, к; устью этого непоборимого русского величия, протекшего через столько всего загадочного, что душа замирала от воспоминаний.
Особенно ранил его память неистребимый Хазарский каганат.
А какова Астрахань! Со своим персональным кремлем. И, главное, везде некие напоминания, что здесь, до него, уже побывали великие люди.
В том же Дмитриевске, ныне Калыщине, замыслил соединить Волгу с Доном сам Петр Великий.
Хотя, ко всему царскому он не очень благоволит. А куда денешься от величия? Оно живет вопреки всему, что пытается его принизить или затмить.
Но, главное, он помнит то, о чем говорили тогда люди, которых, – и это тоже было одним из факторов безусловности, – им никогда не будут встречены.
Они тоже сплывут с лона его жизни.
Вот этот, видимо, чиновник, а может и мелкий купец, который говорит тяжеловатой, как причальный кнехт, даме:
– Университет только дает направление, куда идти. А дальше ты уже идешь сам. Зачастую – вслепую.
– Закон любого счастья – эгоизм, – кажется, не очень впопад, говорит дама.
– Много знать – это не говорит, что быть умнее всех, – снова речь заводит об образовании купчик. Наверное, на тот момент это беспокоит или занимает его более всего.
Он отвлекся на драку чаек, а когда снова – слухом – приник к этим двоим, на их месте уже стояли другие. Он – офицер. Она, по всему видно, курсистка.
– Быть на своем месте, – произносит курсистка, – удается не всем.
А офицер то ли ответил, то ли утвердил ранее сказанное такой фразой:
– Проблема бывает жива даже тогда, когда о ней забывают, что она есть.
А курсистка – как по писаному – продолжает изрекать разные складности:
– Достоинству трудно запретить быть таковым.
Офицер не успел ничего сказать, так как на его фуражку спикировала та сумасшедшая чайка, которая до этого затеяла драку со своем однолетницей.
Поэтому, а может, по какому другому случаю, но эти двое с борта куда-то удалились, и он засиротел, пока на нем не появился одиноко шляющийся молодой человек с тросточкой и в шляпе, надвинутой на брови.
– Самый распространенный вид сумасшествия, – обратился он, видимо, все же к нему, Пешкову, – это гонка за сногсшибательной модой.
Он выщелкнул из портсигара папиросу, с некоторым шиком возжег спичку и закурил: