Обручник. Книга вторая. Иззверец
Шрифт:
А то, чему суждено в будущем сказаться, будет произнесено, увы, уже не им.
А архивные находки будущего, может быть, не сохранят всего того, что легло в основу успеха, который смущал.
Да, да, так и было.
Это в пору, когда Калинин как-то неожиданно на одном из собраний сказал:
– Совлечь со стапелей корабль просто. Но как заставить его правильно плыть?
И его обступили верьфевые рабочие.
Одной фразой он стал им родным и близким человеком.
И тогда
И был заведен тот самый блокнот.
А чтобы его не съел очернизм всего, что происходит вокруг, – опять же в душе в себя – разместил «книгу со сносками».
То есть, давал возможность на субъективное смотреть объективно. Порою прибирая к рукам рабочие привычки хаять все, что не отвечает чаяниям и требованиям своего класса.
Но это все породило и самоответственность.
Позволило в конкретном смысле разобраться во всем, что давало возможность и горячо что-то поддержать, и разумно чему-то возразить. Вот это все и рассказал Калинин Бутягину.
Без купюр и натяжек.
Так, как было.
Не делая акцентов там, где они требовались, убив в себе живой соблазн хоть в чем-то попробовать казаться лучше, чем есть.
– Я знаю, что жизнь – это вечная казнь, – сказал он в заключение. – И незаконченность бытия подмывает поверить во что-то загробное. Но марксизм – единственное учение, в котором реальное обретает форму вечной значимости.
(Ура! И это из блокнота!)
– Ну ты сегодня и разошелся! – восхищенно, даже как бы торжественно, произнес кто-то из тех, кто слышал его невпервые.
И тут Бутягин не очень внятно, но произнес:
– В литературном смысле это имеет некоторую ценность.
И, чуть возвысив голос, пояснил:
– Это когда некий литератор начнет сочинять байку, как общественные дела, пережив пушкинский бум и радищевское страдание о долге и чести, оправдав роковой уход от религии всеобщей гармоничностью, вдруг откроет, что к славе надо относиться скептически, обеспечив себе безвестное скромное бессмертие.
Но мало лечь в природный слой, надо еще и стать там питательной средой.
Он сделал довольно солидную паузу, потом изрек:
– То, что вы называете «марксизмом», имеет более точное определение.
– Какое же? – без вызова спросил Калинин.
– Сатанизм.
Он перемолчал то время, в которое должно возникнуть возражение.
Но Михаил тоже не произнес ни слова.
– Бесовство вошло в вас, в кого когда, в тебя, видимо, в ту самую грозовую ночь, которой суждено было зародиться в безжизненно-холодном небе.
И на это ничего не сказал Калинин.
Тем более, что дверь распахнулась и дежурный голос произнес:
– Кто из вас Михаил
– Я.
Он вышел вперед.
– Вы – арестованы.
И тут опять взвыла кошка.
– Уберите вы эту псину! – вскричал полицейский, которому кошка подкатилась под самые сапоги.
Наверное, он пах целой вереницей бездомных котов.
14
Чехов был плох.
Он это видел.
И еще больше – знал.
И потому – спешил.
Ибо посредники его безумства неблагородно, но оставили его.
– Дай ему хоть умереть спокойно, – сказали.
И Тихоня ответил, что этому он, в общем-то, и не препятствует.
Однако…
– Доктор, вы могли бы?..
Эта фраза заряжена лукавством.
Да, врач ему нужен.
Но, безусловно, – психиатр.
Надо лечить не только душу, но и намерения.
Мобильно звучит: «Специалист по намерениям».
Но тут может быть не только врач.
Вернее, не столько медик, сколько, философ.
Идет второй год нового, едва початого, века.
Европа беспомощна перед чем-то глобальным и тоже, кажется, не имеющим названия.
Вернее, привычного названия.
Громогласу трудно говорить, кажется, оттого, что он застегнут на все пуговицы.
– А вы знаете, – начал Чехов, – почему застежки зовутся пуговицами? Тихоня подобострастно прискалился.
– От слова «пугать», – объяснил Антон Павлович. – Раньше этими штуками отпугивали злых духов.
– Что будет с нашей бедной литературой? – вопрос был напорным.
И Чехов вдруг обезоруживающе уточнил:
– После меня?
Тихоня замялся.
– Слово, само по себе, живет в глобальном масштабе. Это своего рода банк, куда заключены несметные богатства.
– И писатели должны постигать профессию банкиров?
Глаза у Чехова блестели.
Вошла жена.
А, может, кто и другая, но с манерами княгини.
– Значит, у вас ничего не болит?
Чехов обезоруживающе предупредителен.
Жена-княгиня произносит:
– Тебе вредно много говорить.
На дворе ослепительно от весны.
– Как вам душный мир наших посягательств?
Чехов явно преувеличивает хилый мир его умственных способностей.
Конечно же, он не знает, о чем речь.
И это к лучшему.
Есть повод уйти непонятым.
Но Книппер, – если это, конечно, она, – говорит:
– Знаешь, что сказал Фома: «Женщина, не умеющая врать – калека».
И тускло засмеялась.
Чехов попытался ей последовать, но закашлялся.
«Чахотка»… Чехов…
И Тихоня вдруг понял, что это фамильная болезнь Антона Павловича.