Обручник. Книга вторая. Иззверец
Шрифт:
– Давно в Белокаменной? – осведомился он. Серафимович ответил.
– Ведь что бы ни говорили… – продолжил прохожий и тут же, перебив себя, представился:
– Афанасий, но не Фет, Алексеич, но не Петр, Гончаров, но не писатель.
Он первый расхохотался своей шутке, и когда Серафимович уже подумал, что фраза, которую он начал, так и останется в недосказе, докончил ее:
– Так вот я что хочу сказать: столица есть столица. Ей и скипетр в руки. А центр образования – это все же Москва. Это, так сказать, классическая цивилизация. Имеющая большие технические перспективы и
Серафимович улавливал в речи Гончарова именно тот стиль, которым надо писать в газету. В меру городской и в чем-то провинциальный, одновременно таящий в себе какие-то загадочные изображения, как некая отдаленная честь мира, помещенного в заброшенный подвал.
– У России всегда, – тем временем вновь заговорил Гончаров, – суровый и враждебный маршрут. Ей подвластны вызывающие открытия и уму непостижимые откровения.
Серафимович подумал: «Вот за кем надо записывать. Все – прямо без правки бы – пошло».
А Гончаров тем временем продолжал:
– Вот у меня спрашивают: «Хотел бы я снова стать молодым?». Да ни в коем случае!
Мне нравится мой возраст.
Потом быть молодым в наше время – это великая ответственность.
И даже – страх.
Серафимович поглядел на него не только с любопытством, но и с уважением.
– Духи предков не позволяют нам быть хуже, чем были они, – повел свою речь Гончаров дальше. – Знаете, тут какие подземелья?
Он чуть понизил голос:
– По молодости я туда спускался. И он уточнил:
– Ради любопытства.
– Ну и что там? – поинтересовался Серафимович, имея ввиду как-нибудь об этом написать.
– Жутко и неуютно. И – крысно.
– Много их там?
– Тысячи, если не больше того.
Он, чуть помолчав, добавил:
– Знаете, у меня какая мечта и на старости лет от души не отстает?
– Попутешествовать?
– Совершенно верно!
В Австралии хочу побывать. Попробовать найти Землю Арнелен.
И только Серафимович хотел спросить, что она из себя представляет, как на них набрела стайка девочек-подростков.
– Афанасий Алексеич! – воскликнули они чуть не хором.
– Ведь мы вас заждались.
– Ну что ж, – сделал он рукой Серафимовичу. – Плен, чем почетней, тем желанней.
Оставшись один, Серафимович вдруг действительно почувствовал какую-то ущемленность этим большим городом.
Разом как бы включились и звуки, и запахи, которых он не замечал, беседуя с Гончаровым.
Словно он был тем связующим материалом, которого так не хватало при общении с москвичами.
Да не только с ними. Но с улицами, что простирались кругом и даже с событиями, что здесь происходили.
Наверно, все же провинциальная застенчивость потихоньку творила свою пагубу, давая понять, что столица, хоть и вторая, не для его кондовой судьбы.
Размышляя обо всем этом, Серафимович насмерть забыл, каким путем советовал ему идти Гончаров, чтобы оказаться на Моховой.
И он опять остановил прохожего.
Но тот не был москвичом.
Хотя по ухватке подобного не сказал бы.
В нем прямо бурлила самоуверенность и напор.
И тогда Александр Серафимович подошел к городовому.
Тот отнял от лица, – не
– Мы стоим на Моховой.
И Серафимович ахнул.
Значит, Гончаров просто-напросто проводил его до места.
2
Трудно вообразить себе жизнь без противоречий.
Еще труднее представить, что понимание достигает своей цели без сопротивления извне.
Все это заложено в человеческой природе. Составляют безжалостную суть противоречий. Поэтому провокация для многих болезненней укуса змеи.
«Пусть мы молчим, однако дела наши говорят», – сказал Сенека, не подозревая, что эта его истина дальше будет казнима во все времена.
Нет для нынешнего человек дел, которые были бы красноречивее слов.
Причем слов – противо-слов.
А попросту – противоречий.
А поэт об этом написал:
Не надо ссор,Не надо сора,Не надо серной кислотыИ серости, с которой свораЛомает белые кресты.Не надо серости и скуки,Не надо в Сербию грести,Где серый раб наложит рукиНа разум, Господи, спаси!Не надо,Ничего не надо.Когда вокруг и тишь, и гладь.И простодушная отрадаИдет ромашки собирать.И все течет своим пределом,И все идет туда, где мыСвоим желаньем неумелымСпасаем щедрость от сумы.Пифагор считал: «Человек есть мера всех вещей существующих».
Так почему ему не живется, пусть в скучном, но зато вполне определенном, взаимопонимании?
А для потешания своей гордыни пусть выходит на кулачки.
Или на корриду.
Хотя в данном случае жалко быков…
3
«Душа пощады просит…».
Ленин повторил это трижды, после чего только стал вспоминать, откуда в его сознание залетела эта строка.
Конечно же, из стихотворения.
А может, из песни.
И – непременно, – из какого-то очень шутливого репертуара.
И когда все это было, как бы сказать, распродумано до основания, Владимиром Ильичом вспомнилось, что нынче, его ждет «Кармен».
Не сама, конечно, безжалостная обольстительница, а мера, в которую ее втиснули литератор и музыкант.
Женева плавает в огнях.
А душа…
Что душа?
Ленин хохочет:
– Душа пощады просит.
Скоро он к этим словам присовокупил мелодию.