Обручник. Книга вторая. Иззверец
Шрифт:
Диман помнится одной фразой и звучит так:
– Отрицание – это грусть творчества.
И об этом же, только в исполнении Мордаса:
– Отрицать лучше всего то, что не знаешь.
Хана же говорит свое извечное:
– Что-то у меня сегодня слякотное настроение.
И – она же:
– Покорство – это право сладкое заесть горьким.
Иной раз, правда, она говорила совершенно непонятные вещи.
О той же покорности, что это право смотреть правде под ноги, чтобы о нее никто не споткнулся.
А уже совсем
– Образование – это падение в бездну!
И вместе с тем увещевала учиться как можно прилежнее.
Иногда – во сне – оказывался он в Гори. Видел свой домик с кирпичными углами и песчаной крышей и улицы, почему-то продутые непременным бураном.
Куру никогда не видел.
Как и гору, у подножья которой уж век возбуждает воображение кругляш Амирана.
7
Сверчка здесь не было.
И необузданности, которая захватила его в Кутаисе, тоже.
А что же было?
Коба неожиданно понял, что где-то внутри начальственной недосягаемости, а, точнее, все же, недоступности, живет миф, которым он облагородил свой образ.
Пока точно нельзя сказать – со страхом он воспринят или со смехом, – но он – есть.
Присутствует.
Наличествует.
Заставляет помнить то, о чем можно было бы вроде и забыть.
Заключенные тут, в Батумской тюрьме, встретили его чуть ли не как героя.
Почти восторженно пересказывали то, что он безусловно знал лучше их, поскольку в этом участвовал, – имеется ввиду бунт в Кутаисе.
И хоть они ни на что не намекали, а тем более, не просили, Коба понимал, что это его час.
Пусть не звездный, а только подзвездный, но все тот, который грешно упустить.
И его надо использовать так, чтобы не особенно повторять кутаисский вариант.
А как разнообразишь, когда суть-то, в общем, одна?
И не было сверчка.
Того самого вдохновения, из которого и вытекает истинное безрассудство.
Почему он в свое время не достиг поэтического мужания?
Да все потому же, что не было того самого «сверчка», – словом того, что не дает покоя и будоражит не только душу и сердце, но и судьбу.
Он сам не знал зачем, а главное, почему помнил Коба одно стихотворение Дмитрия Донского, которое всякий раз перечитывал даже, кажется, против своей воли.
Оно приходило и, как кто-то удачно сострил: «Садилось и болтало ногами».
Вот и теперь оно нагрубло где-то под кадыком.
Не дает сглотнуть раньше, чем сказать. И душу какая-то неведомая потреба, и стихи сами навяливаются, сперва на память, а потом и на губы.
И он читает их не шепотом, а только вспучиванием губ.
И вот сейчас потянулись одна за одной строчки, чтобы, свившись в строфы, как нитки жемчуга, стать чем-то сугубо драгоценным:
Все на безумствоА сверчка все не было.
Но именно завтра он устроит тот самый бунт, который в Кутаисе сослужил на пользу.
Как-то будет здесь? – И пойдут торги вплоть до каторги.
Это он – в строчку и вслух – произнес строки кем-то заспех сочиненного.
Конечно же, его не помилуют.
За ту самую манифестацию.
Да и за Кутаисский бунт тоже.
Там учет ведется скрупулезный.
Кто-то во сне выборматывал признание в любви.
Наивец.
Какая может быть любовь, когда есть идея, что стала выше веры.
Коба не заметил, как был сражен сном.
А когда от него очнулся, было уже утро.
Снова его утро.
Только на этот раз оно не было настроено на каких-то переживаниях и волнениях, поскольку стекло в пригоршни будней.
Тех самых, из которых сложится обыкновенность, какую потом назовут историей.
И бунт получился именно будничным.
Без эксцессов.
Без вызова полка солдат, как это было в Кутаисе.
И все требования заключенных были удовлетворены.
И опять на него указывали пальцем.
И снова о нем, как сказал один из надзирателей, «горькими слезами исходит каторга».
Но оказалось, что о нем плакала только ссылка.
В Восточную Сибирь.
Но это все еще впереди.
А сейчас – ожидание суда.
Его суда.
Когда он скажет то, что еще не говорил никто.
Почти так же, как Карл Маркс.
И может, его речь тоже будет изучаться политическими кружками и выдаваться, как чуть ли не главный обвинительный документ эпохи.
А пока – отдохновение.
От всего, что произошло.
И от того, что случится впредь.
Вот жаль только, что не было сверчка.
Для рефрена.
Каменев (Розенфельд) Лев Борисович. Родился в 1883 г. в Москве. Окончил гимназию в Тифлисе. Во время обучения в Московском университете вступил в студенческий социал-демократический кружок. Член партии с 1901 года. Вел революционную работу в Закавказье. В 1903 году эмигрировал.