Обвиняется кровь
Шрифт:
Поражает не только решимость Чепцова: любой из его звонков мог стоить ему, самое малое, погон и службы, — но и простодушие генерала, его неосведомленность, незнание персон верховного эшелона, чья черная репутация к тому времени была известна всей мыслящей части советского общества, известна как ненавистникам, скажем, Шкирятова, так и тем, кто уповал на него в черносотенных делах.
К часу, когда Маленков принял Чепцова, Игнатьева и Рюмина, все было окончательно решено: недолгий срок, на который эта встреча отодвигалась, понадобился Маленкову, чтобы еще раз испросить указаний Сталина. Дело ЕАК растянулось на годы; пока «разматывалось» ленинградское и другие крупные дела, Сталин отвлекся, попустил Абакумову, а после прогнал,
«Я полагал, что Маленков поддержит меня и согласится с моими доводами, — писал Чепцов. — Однако, выслушав мое сообщение, он дал слово Рюмину, который стал меня обвинять в либерализме к врагам народа, в том, что я намеренно тяну рассмотрение дела свыше двух месяцев и тем самым ориентирую подсудимых на отказ от показаний, данных ими на следствии, обвинял в клевете на органы МГБ СССР и отрицал применение физических мер воздействия. Я вновь заявил, что Рюмин творит беззакония, однако Маленков заявил буквально следующее: „Вы хотите нас на колени поставить перед этими преступниками, ведь приговор по этому делу апробирован народом, этим делом Политбюро занималось три раза, выполняйте решение ПБ“».
«Приговор по этому делу апробирован народом» — вот типичный для тех времен демагогически аргумент, рожденный тупой и преступной по своей природе убежденностью, что согласием народа заранее освящено любое решение ЦК и его Политбюро. Неважно, что подготовка к кровавой расправе велась в строжайшей тайне, и тайну эту надлежало хранить не только службистам, но и писателям, всем, кто дорожил карьерой и головой. Воля Сталина — воля народа, значит, приговор, продиктованный им, — приговор народа, горе тому, кто усомнится в этом…
В словах Маленкова поражает и несомненно сталинская цитата, типичный для полемических выпадов Сталина аргумент: «Хотите на колени нас поставить!» В нем надменность, «цезаризм», презрение к слабым, проигравшим в борьбе, высокомерная гримаса произвола. Он объявил крестовый поход против «лиц еврейской национальности» и доведет дело до конца, вопреки любым профессиональным ошибкам и нерадивым исполнителям. Нет, не от себя, не от своего имени мог сказать Маленков: «Вы хотите нас на колени поставить…»
«Я тогда, предполагая, что он до приема меня докладывал этот вопрос т. Сталину, чему у меня некоторые подтверждения есть, заявил Маленкову, что я передам его указание судьям, что мы исполнили свой долг, доложив ЦК свои сомнения. Но как члены партии выполним указания Политбюро с убеждением, что у Политбюро есть по этому делу особые соображения.
После беседы с Маленковым в здании ЦК меня догнал Рюмин. Обругав площадной бранью, он угрожал мне расправой. Как установлено следствием по делу Рюмина, он в августе-сентябре 1952 года начал готовить материал на меня».
Чепцов действует от лица всех трех членов суда. Мы исполнили свой долг — сказано ясно и со значением, а не потому только, что он старший по званию и главный судья. Возникни у членов суда принципиальные разногласия, поход Чепцова по кругу важных державных лиц был бы попросту невозможен.
Многого уже не восстановить, о многом можно догадываться, но несомненно, что все три члена суда, зная, какой приговор продиктован им ЦК, прониклись поразительным для того времени чувством справедливости, неприязнью к авантюристу Рюмину и всей атмосфере, созданной им вокруг процесса.
Поступок судей должен быть отмечен в трагической хронике тех лет, отмечен и не забыт, как и упорные попытки Чепцова в этих исключительно опасных обстоятельствах спасти жизнь людей, не заслуживших казни. Как важно, что почти всегда, в обстановке, кажется исключающей благородство и отвагу честности, в застенках, в нравственной клоаке, в оглохшем и ослепшем мире, находились люди, способные на Поступок, возвращающий нам веру в человечность и человечество.
Я еще раз подумал об этом, натолкнувшись на три листика допроса Олимпиады Петровны Скворцовой, состоявшегося в конце февраля 1952 года, когда Рюмин, в преддверии суда, торопливо сгребал груды несостоятельных протоколов, шантажировал экспертов, прятал заявления и протесты подследственных. О.П. Скворцова с 1935 года, почти с самого появления Лины Штерн в нашей стране, и до дня ее ареста выполняла обязанности личного ее секретаря-стенографистки. При отсутствии у Штерн семьи Скворцова была самым близким и доверенным человеком резкой, категоричной, а то и жесткой одинокой женщины. Арест, обыск дома и в служебном кабинете должны были напугать немолодую, 1901 года рождения женщину, но ничуть не бывало! С поразительной отвагой отвечала она на вопросы следователя, уверенно говорила о гражданской честности Лины Соломоновны — все ее ответы, точные, краткие, словно от сдерживаемого гнева, свидетельствовали о внутренней свободе ее личности. Я трижды перечитал эти странички, так радостно было столкнуться с островком чистоты и неподкупности во взбаламученных, темных, кишащих пресмыкающимися водах лихачевско-рюминского следствия.
Как рисковала неведомая мне, отважная Олимпиада Скворцова! Как просто было следователям, подтасовав какие-то бумажки из взятых у Штерн при обыске, «повесить» на Скворцову любое обвинение и погубить ее в лагере или ссылке. Ненавидеть ее должен был Рюмин: достойную русскую женщину, зачем-то продавшуюся «сионистской ведьме», наглой старухе, уверявшей, что родина ее не Россия, а Женева.
Когда на пороге кабинета Абакумова в конце января 1949 года появилась эта седая, толстогубая, с крупным носом под маленьким лбом женщина, министр, как мы знаем, оглушил ее площадной бранью, назвав «старой блядью». Все в ней — чувство достоинства, спокойствие, заметный еврейский акцент, вызывающая прямота ответов, внешняя непривлекательность — бесило и юдофобов типа Комарова или Рюмина, и таких «социалистических бонвиванов», как Абакумов. Допросы Штерн, дерзновенность ее взглядов на науку как на нечто такое, что неподвластно политике, а тем более «классовому подходу», ее панегирики древнееврейскому языку, Библии, национальной самобытности евреев — все должно было предопределить жестокую кару. И вдруг — три с половиной года тюрьмы, три с половиной года, уже проведенных в тюрьмах, они уже позади, впереди ссылка, поселение, глушь, но все же жизнь, жизнь и пусть урезанная, но свобода.
Что же случилось? Как удалось Лине Штерн «поставить на колени» партию?
Пощадили как женщину? Непохоже: тогда почему бы не пощадить и Чайку Островскую-Ватенберг, и самую молодую из подсудимых, красавицу Эмилию Теумин, не сказавшую на суде и тысячной доли вольностей, из которых состояли все речи и реплики Лины Штерн?
Пощадили ученую? Но скольких ученых с мировым именем, скольких великих сыновей России уничтожили к этому времени Сталин и его клика.
Рискуя ошибиться, выскажу свое предположение: никакое другое не кажется мне более убедительным.
Милость Сталина к этой пришлой, упрямой, бесцеремонной в защите своих взглядов женщине я объясняю его усилившимися страхами перед смертью; склонностью верить в чудо; тайной надеждой, что судьба и само мироздание не посмеют отмерять ему жизненные сроки, как обыкновенному смертному. Что-то должно случиться, что-то случится непременно. Он нужен России и миру, он не может подохнуть, как дохнут все окружающие его бездарности, обжирающиеся, тучнеющие, подыхающие, — он не они, он — другой, он должен, обязан жить, если не вечно, то по крайней мере мафусаилов век. Библию Сталин знал, запомнил огромные сроки жизни многих ее героев — почему бы снова не случиться чуду?!