Обыкновенное чудо. Дракон.
Шрифт:
Что будет дальше – не знаю и знать не хочу. До самой смерти мне будет тепло, когда я вспомню, что ты мне говоришь, твою рубашечку, тебя в рубашечке. Я тебя буду любить всегда. Я всегда буду с тобой.
Когда я на тебя смотрю, ты начинаешь жмуриться, прятаться, сгонять мой взгляд глазами, губами. Ты у меня чудак.
Е.Ш.
26.
Екатерина Ивановна!
Из девяти писем одно было сердитое. И сейчас тоже одно письмо я напишу тебе сердитое.
Во-первых – ты не обедаешь! Это безобразие! Если я еще раз услышу, что ты не обедала – я тебя ударю по руке!
Во-вторых – не смей мне изменять.
В-третьих – запомни. Мрачные мысли запрещены.
В-четвертых – зачем ты ешь спички?
В-пятых – я тебя люблю.
Е.Ш.
27.
4 января 1929 года
I
II
III
IV
V
VI
28.
10 января 1929 года
Пожалуйста, не сердись на меня, Катюша. Я сегодня целый день один, а я от этого отвык. Поэтому я и пишу.
Отчего у тебя по телефону такой сердитый голос? Отчего ты обо мне не вспоминала ни разу за весь день? Отчего я дурак?
Я ездил сегодня в Детское Село. Это, Катюша, отвратительно. В вагоне пахло карболкой, молочницы ругали евреев, за окошками снег. Думал я все время о тебе. Обдумал тебя до последней пуговицы. Меня теперь ничем не удивить. Я мог бы написать пятьсот вариаций на тему – Екатерина Ивановна.
Я тебя люблю.
В Детском Селе все знакомо и враждебно с давних пор. А теперь враждебно особенно.
Катюша, по телефону ты меня всегда ненавидишь. Почему так трудно говорить по телефону? Я тоже не умею.
Маршак живет в голубом доме на Московском шоссе. Во всех детскосельских квартирах ужасно тонкие стены. Кажется, что обои наклеены на картон или на фанеру. Живут люди там временно, кровати какие-то детские, столы какие-то кухонные.
Разговоры у нас были деловые и до крайности утомительные. Маршак очень живой и энергичный человек. Но, по непонятным причинам, живость его действует на меня усыпляюще. Его стремление расшевелить меня, заставить меня работать вызывает во мне бессознательный протест. Воображение начинает цепляться за что угодно: за фотографию на столе, за пятно на стене, за шум во дворе. Он говорит, а я пропускаю мимо ушей. Наконец он кричит:
– Женя! Женя!
Как будто будит меня. (Он знает мою способность засыпать во время дел.) Я отрываюсь от мыслей о том, как выпилена ножка стола, или о том, как хорошо на юге. И мы работаем.
Катюша, мне надоело делать не то, что хочется! Мне хочется с тобой поговорить. Писать. Пойти к Аничке. Поцеловать тебя. А беспокоиться о «Еже» я не хочу! Но Маршак будит, окликает, толкает, и я с трудом переключаюсь на «Еж».
Так проходит день.
Маршак провожает меня на вокзал. По бокам шоссе в тоненьких домах живут люди. У одних стирка – на кухне висит белье. У других еще не убрана елка. У третьих на стене картины Штука. А мы с Маршаком идем, а ветер дует, а собаки обижаются. Маршак дает мне последние наставления, а я думаю – вот если бы я в этом доме жил, что бы было, или в этом, или в том. Я слышу Маршака, как ветер или шум автомобиля, но он в темноте не замечает и не будит меня.
На поезд я едва успел. В вагонах пахнет карболкой. Молочниц нет. За окном чернота, снегу не видно. Я сажусь у окна – и начинаю обдумывать тебя, Катюша. Я тебя люблю.
Прости, что я все это пишу тебе. Но от того, что я сегодня один, меня преследуют мрачные мысли. Если нельзя поговорить с тобой, я хоть напишу. Если день пропал – то пусть хоть здесь останется от него что-то.
Сейчас очень поздно. Я не знаю, – что ты делаешь? Ты спишь? Ты читаешь? Ты разговариваешь? Катюша – ты не знаешь, что я пишу тебе письмо? А я пишу.