Очарованье сатаны
Шрифт:
Данута-Гадасса встала из-за стола, прошла в сени, нащупала в кромешной тьме жестяную банку, открутила крышку лампы и осторожно выцедила в проржавевшее нутро остаток довоенного керосина.
– Скоро уже и наш петух закукарекает и замекает коза, – намекнул Иаков.
– Ты уже, сынок, во весь рот зеваешь. Иди, иди! Не мучайся.
–
Данута-Гадасса поняла его намек. – А я еще маленько посижу. Может, что-нибудь путное кроме попрошайничества и высижу. На старости все равно не спится. Как только смежишь веки, так обязательно о чем-нибудь вспомнишь или о чем-то очень и очень пожалеешь…
Ему неудобно было оставлять
– Если хочешь знать, по ночам и мне не спится. Лежу, смотрю, как в детстве, в деревянное небо – в потолок и вижу то, что давно не видел или очень хочу увидеть.
– Элишеву, да?
– И ее тоже, – сдался Иаков.
– Чем любоваться подружкой на деревянном небе, ты бы съездил к ней и заодно лошадь хозяину вернул.
– Съезжу и верну.
– А я схожу в местечко – навещу свата Гедалье. Давно мы у него не были… Куплю керосина у Кавалерчика, соли и муки – у Береловича, мяса
– у Фридмана… – Она помолчала и добавила: – Если Бог их миловал… и всех в живых оставил. Прошлой ночью ты ничего не слышал?
– Нет.
– Стреляли. Война кончилась, а в Зеленой роще стреляли.
– Может, приснилось.
– Мне всякая дребедень снится. Только не выстрелы.
– А причем тут лавочники? Их-то, скажи, за какие грехи отстреливать?
– За какие грехи? У всех у них, Иаков, один смертельный грех – они евреи, – сказала она и снова распластала руки над огнем, словно заряжаясь от него теплом и упорством. – А ты поездку к Элишеве не откладывай, пока тебя хозяин хутора… как его там…
– Ломсаргис.
– Черт подери! Что стало с моей памятью? Все фамилии в мою дурную голову влетают, как птицы, но свить гнезда там ну никак не могут. Не мешкай, поезжай, пока этот самый Ломсаргис тебя в конокрады не записал. Он вроде бы мужик ничего… Сват Гедалье Банквечер абы к кому свою любимую дочку не отправил бы.
– Мужик как мужик.
– А почему бы тебе вообще там не остаться? Летом и осенью работы в хозяйстве навалом. Хватит и на твою долю. К тому же в деревне тишь да гладь да Божья благодать. Если кто и гонится там за новичком, то только какая-нибудь голодная скотина. И пуща рядом. Чуть что, нырнул от опасности в дремучие кабаньи заросли – и ищи-свищи.
– Ломсаргис меня в работники не возьмет.
– Почему? У тебя же, как ты сам сказал, руки, как кувалды, и в плечах косая сажень.
– Одна работница-еврейка у него уже имеется. Второго еврея он и даром в батраки не возьмет. Зачем, спрашивается, ему дополнительная головная боль?
– Но ты не еврей, – твердо сказала Данута-Гадасса.
– А кто же? – изумился Иаков. – До сих пор был для всех евреем и вдруг перестал?
– В жизни всякое бывает. Ложишься с вечера Иваном, а просыпаешься цыганом.
– Кем же я сегодня, по-твоему, проснулся? – глухо спросил он.
У Иакова накипала какая-то подспудная, въедливая обида на нее. Он никак не мог взять в толк, зачем, она, смущая своими странными и двусмысленными присказками его душу, затеяла этот разговор о том, что никогда, по сути, его серьезно не заботило и не тяготило. Когда живешь на кладбище, то привыкаешь делить человечество скорее на живых и мертвых, чем на христиан и иудеев.
– Иаков! – с какой-то неуместной торжественностью, дрожащим, как хилый огонек в
– Нет, нет! Разве уснешь, не узнав, что за тайну ты готова хранить до самой смерти?
– Так вот… Ты, конечно, можешь возмутиться и даже навсегда отвернуться от меня, но несмотря ни на что я все-таки решила кое-что рассказать тебе о твоем рождении, чтобы никто и нигде не принимал тебя за того, кем ты на самом деле не являешься. Дело в том, что
Эзра Дудак не был единственным мужчиной в моей жизни.
–
Поперхнувшись своими откровениями, она тяжело задышала и после долгой и многозначительной паузы продолжила: – До того, как мы встретились с Эзрой в Сморгони и с ним сошлись, у меня были и другие мужчины… Ты меня слушаешь?
– Еще бы!
– Сначала был роман с Яцеком Братковским из Слуцка, потом с франкофилом Жюлем Пшебиндой из Могилева, а после… – Данута-Гадасса надолго – для вящей убедительности – задумалась и выдохнула: – Ах, эта предательница-память! Минуточку, минутку! Как же этого сердцееда и обольстителя звали? Вспомнила! Слава Богу, вспомнила! Владислав
Шаруга из Витебска, по прозвищу Рыжий Кот. Короче говоря, я до сих пор точно не знаю, от кого забеременела. Не знаю.
Иаков сосредоточенно слушал, не перебивал ее, не задавал никаких вопросов. Он был уверен в том, что мать, как с ней уже не раз бывало, придумала всех действующих лиц под вороний грай и шум ветра, а затем, бродя среди надгробий с неразлучной подружкой-козой, тщательно отрепетировала сочиненную для себя главную роль. Своих
“любовников” выдумщица, видно, окрестила запавшими в память фамилиями однокашников по сморгоньской польской гимназии, умышленно оговаривая себя и надеясь на то, что таким образом защитит сына от беды, если, не приведи Господь, ему не удастся куда-нибудь скрыться и за ним, застрявшим на кладбище, вдруг явится какой-нибудь досужий немец с автоматом наперевес или воитель за Литву, очищенную от зловредных евреев, вроде бывшего подмастерья Гедалье Банквечера.
– И ты считаешь, что кто-нибудь поверит в это твое вранье… в эти твои байки и небылицы? – тихо, с неподдельным и пронзительным сочувствием уронил свои слова в темноту Иаков.
Некоторое время темнота не откликалась. Только слышно было, как
Данута-Гадасса подозрительно шмыгает носом.
– Это не байки, это чистейшая правда, – настроив на спокойный, доверительный лад свой голос, прошептала она без прежнего надрыва.
–
Пускай меня обзовут шлюхой, уличной девкой, но каждому, кто бы за тобой ни пришел – подмастерье Банквечера Юозас с обрезом, немец с автоматом или сам Господь Бог, – я скажу, что родила тебя на свет не от местечкового повесы Эзры Дудака, а от другого. Эзра Дудак – не твой отец. Твой отец – Яцек Братковский, дальний родственник знаменитого графа Тишкевича. Ты, Иаков, не еврей, ты родовитый поляк, дворянин, которого в детстве обрезали только потому, что иначе богобоязненный Эфраим Дудак, смотритель еврейского кладбища в