Очарованье сатаны
Шрифт:
Можно было наплести с три короба, что-то по ее примеру придумать, но врать было бесполезно, ибо каждый вечер перед сном Данута-Гадасса обходит всех мертвых, как генерал свое выстроенное на плацу войско, и уж мимо могилы, вырытой по соседству с надгробьем ее благодетеля
Эфраима, ни за что не пройдет.
– Я могилу копал.
– Могилу? Неужели Семен не дождался Мессии и помер на развилке?
– Нет.
– Тогда, может, ты для меня копал? По правде говоря, в самую пору.
– Боже упаси! Я вырыл ее для себя, – просто и обыденно сказал Иаков, как будто речь шла о дойке козы
– Я думала, что в доме Дудаков я единственная сумасшедшая.
Оказывается, и ты, Иаков, свихнулся! Ишь ты, какой герой – постельку себе постелил! – Данута-Гадасса вдруг поднялась с тахты, подошла к
Иакову, обвила его шею руками и без запинки выплеснула то, что столько лет бурлило у нее внутри, требовало выхода, но всегда наталкивалось на какую-то невидимую и непреодолимую преграду: -
Дорогой мой дуралей, тебе еще жить и жить, а я… я уже давно мертвая… меня только все время почему-то забывали похоронить… даже мертвую заставляли страдать и мучиться. Если я изредка и воскресала, то только когда любила. А сейчас, кроме тебя, милый, да еще козы, мне больше некого любить. Некого… в целом мире…
– Ты не мертвая… ты всегда живая, – зачастил он. – Я просто хотел, чтобы тебе – случись со мной беда, а она уже над моей головой – было легче. Прости меня. Но мне и в голову не приходило, что куда тяжелей зарывать сына, чем рыть для него землю. Прости…
– Прощаю. Я всех прощаю… Завтра я твою яму засыплю доверху и посажу там какое-нибудь деревцо. Тую или липку. Сегодня у меня нет сил. А ты завтра не забудь накормить Семена, вернуть на хутор в Юодгиряй лошадь и встретиться с Элишевой. Только ничего ей ни про отца, ни про сестру не смей говорить. Скажи, что мать в местечко до сих пор не ходила, плохо себя чувствует и ждет, когда все наконец утихнет.
Пускай реб Гедалье и Рейзл будут для Элишевы еще живы.
–
Данута-Гадасса вздохнула и продолжала: – Кому-кому, а ей-то повезло.
Не вздумай она наняться в батрачки к этому Ломсаргису, глядишь, и ее вместе со всеми отправили бы к праотцам. Между прочим, на исповеди, а я заходила в костел исповедоваться, все-таки какая-никакая католичка, ксендз-настоятель по секрету мне сказал, что крестил ее недавно.
Жалостливое удивление исказило лицо Иакова. Элишева, которая бредила
Палестиной, мечтала о доме для всех евреев, та самая Элишева крестилась? Не может быть!
– Мы со святым отцом и о тебе говорили.
– Тоже о крещении?
– Нет. Крещеного, Иаков, дважды не крестят. Когда тебе было полтора годика, я тебя в Вильне крестила. В костеле Святой Анны.
– Что же получается – я и обрезанный, я и крещеный, – криво ухмыльнулся Иаков.
– Что поделаешь, если у нас всегда получается не так, как нужно.
Ксендз-настоятель ищет садовника на лето и экономку. Работа хорошая, чистая. Харчи, приличное жалованье, живи – не тужи. Но мы оба с тобой меченые и не подходим ни ксендзу, ни раввину…
До самого вечера Данута-Гадасса неподвижно лежала на тахте, глядя в потолок, а может, и сквозь потолок, туда, где, как она уверяла, на летучем перистом облаке живет ее ослепший ангел-хранитель, которому она из сострадания
Вечер выдался на редкость светлым и звездным.
Данута-Гадасса попрощалась со своим заступником, встала с продавленной тахты, накинула на плечи свою ячеистую шаль и вместе с
Иаковом начала обходить кладбище.
Увидев руины, она вскрикнула, как ночная птица, и, подавив в себе крик, прорычала:
– Что это? Кто это?
Иаков не стал ей рассказывать ни про шайку “старателей”, решивших пустить еврейские камни в строительное дело, ни про то, как сам едва уцелел, прикинувшись их братом-литовцем, промышляющим тем же воровством, а пытался усмирить ее гнев вопросами. Помнит ли она фамилии тех, кто под этими остатками казненных надгробий лежит, и, может, если она вспомнит, записать их чернилами в завалявшуюся в избе конторскую книгу?
Данута-Гадасса не сводила выжженных ненавистью глаз от руин, вытирала их краем шерстяной шали, странно и грозно икала.
– Не помню, не помню, не помню, – повторяла как заведенная. – Вон там… под той елью, по-моему, лежал отец доктора Пакельчика, который лечил в Мишкине всех, кроме мертвых. А там, на cклоне, под серым валуном покоился вроде бы отец Прыщавого Семена – корчмарь Ешуа Мандель…
И снова:
– Точно, Иаков, не помню, хоть убей, не помню. Хорошо еще, что деда
Эфраима не тронули.
Она вдруг возвела руки к небу:
– Господи! Может, Ты помнишь? Ты же все на этом свете помнишь!
“Пом-нишь, – откликнулось эхо.
– … нишь… нишь…”
– Господи! Великий Боже! Неужели Ты оглох и ослеп? Господи, что же будет с живыми, если Ты, Всемогущий и Милосердный, не можешь защитить мертвых?!
Над кладбищем зажглись первые звезды, и в их призрачном свете вечернее небо казалось огромным и нерушимым надгробием.
ПРАНЕ
Сразу же после крещения Элишевы и отъезда в Мишкине ксендза-настоятеля неожиданно слегла хозяйка хутора Пране. Ничто вроде бы не предвещало беды – Пране спокойно стояла у горящей плиты и нарезала на ломтики картофель для жарки, как вдруг выронила нож, покачнулась и осела на пол. Из кухни сначала донесся странный и глухой хлопок, какой можно услышать на мельнице, когда из телеги перед обмолотом вываливают на весы мешок с отборным зерном; вскоре за этим звуком раздался протяжный и жалобный стон. Элишева прислушалась и, когда стон с новой силой повторился, бросилась из горницы на кухню. Увидев на полу дородную Пране, уронившую голову на грудь, опустилась рядом с ней на колени и начала приводить ее в чувство – тормошить, легонько шлепать ладошкой по бескровным щекам, но Пране не двигалась, не открывала глаза. Тогда Элишева встала и попыталась ее приподнять. Но та, не переставая глухо постанывать, вцепилась в руку еврейки (так за глаза Пране называла Элишеву и после ее крещения) и стала всей своей тяжестью тянуть перепуганную батрачку вниз. Отчаявшись в одиночку помочь Пране, Элишева выбежала на крыльцо и на весь двор заорала: