Очарованье сатаны
Шрифт:
Иаков.
– Пока, слава тебе Господи, вообще не заглядывают. Но могут.
Забредет, скажем, на луг чужой телок, хозяин хватится и бросится на его поиски, поищет тут, поищет там и вдруг на моем лугу наткнется на
Элишеву. Мужичок, понятное дело, подкатит к ней, заведет тары-бары, спросит, кто такая, откуда тебя, красотку, в наши края занесло, как зовут-кличут… Эленуте Рамашаускайте? Очень приятно, очень приятно. А я – Петрайтис, Винцас, Винцентас. Будем знакомы. Вернется этот
Винцас-Винцентас с телком домой, сболтнет за чарочкой соседу про объявившуюся в наших
Иаков слушал его, не пропуская ни одного слова, и ловил себя на мысли, что хоть Чеславас его ни в чем и не подозревает, но как бы косвенно все же дает понять, что он, кочующий из Мишкине в Юодгиряй еврей, может, не приведи Господь, навести полицаев на след и невольно стать причиной гибели не только Элишевы, и поэтому если он действительно желает им всем добра, то не должен сюда больше носа казать.
– Ты только мои слова не прими на свой счет. В тебе я уверен, как в самом себе, и не против того, чтобы ты к нам приходил. Ей-Богу, не против. Ты, Иаков, мужик что надо. Не лежебока. И характер у тебя, ты уж прости за прямоту, не еврейский – покладистый, невъедливый.
Хочешь – верь, хочешь – не верь, в другое время я бы тебя и в работники взял, и жалованье приличное положил бы. Кончится война, утихнет в Литве ненависть – милости просим. Но сейчас при всем желании не могу…
Как ни уговаривал Чеславас Иакова, чтобы тот не принимал его слова на свой счет, Иаков ради Элишевы действительно решил сюда больше носа не казать. Он и сам прекрасно понимал, что невозможно все время разрываться между кладбищем и хутором, что рано или поздно ему придется сказать Элишеве “прощай”. И что вообще, кроме своей любви, он может ей предложить? Какое убежище? Какую защиту? Он на Чеславаса не в обиде. Пусть их всех хранит от слежек и доносов Господь Бог.
Тот, который в сермяге! Он, Иаков, стиснет зубы и благоразумно посторонится. Уж лучше самому погибнуть, чем подставить под удар тех, кого любишь.
Ломсаргис отвязал Ритаса от коновязи, ткнулся головой в его влажную морду, взял жеребца под уздцы и, направляясь к конюшне, бросил:
– Элишева выйдет нескоро. Пойдешь со мной или останешься тут? На жеребят посмотришь. Может, все-таки соблазнишься и выберешь себе одного?
– Пожалуй, я останусь.
– Как хочешь. И давай договоримся: ты ничего не знаешь.
– Про что?
– Про ее отца и сестру.
– Я и в самом деле ничего не знаю.
Ломсаргис потянул за собой Ритаса, а через минуту за ними рысью припустилась и Стасите.
Иаков отошел от коновязи, сел под росшую посреди двора чахлую и бесплодную яблоню и стал ждать, когда к нему выйдет Элишева.
Во дворе стояла подогретая солнцем тишина, клонившая ко сну и к раздумьям.
У конуры, положив на передние лапы лохматую голову, спал заморенный собственной бдительностью Рекс.
Как на параде, по двору во главе со своим повелителем-петухом горделиво вышагивали тучные высокомерные куры.
Мир был свеж и
Иаков упивался крестьянской красотой и пасторальным совершенством мира и с грустью думал о том, что если кто-то и портит его, так только человек.
Думая о человеке, он то и дело задевал своей мыслью непредсказуемого
Ломсаргиса и пытался понять, чего в нем больше – доброты ли, хитрости ли, расчета ли? До войны расчет был ясен: перехитрить с помощью Элишевы ненавистные Советы, оставить их в дураках. Тогда
Элишева служила для него щитом. Но сегодня? Зачем Элишева этому хитровану понадобилась сегодня, когда она из непробиваемого щита превратилась в ходячую бомбу, которая в любую минуту может взорвать всю его благополучную жизнь, в бомбу с обманчивым крестиком на
“плавниках”? Какую роль он ей уготовил? Ведь в кухарки и сиделки
Ломсаргис мог без всякого риска нанять любую литовку. Может, бездетный Чеславас в своих тайных планах прочит ее в жены, надеется, что она займет место немощной Пране на кухне и в спальне и наконец народит ему кучу здоровых, работящих детей?
Как бы там ни было, думал Иаков, добродеяние, совершенное во время беззакония и разбоя, или милость, проявленная к гонимому, пускай с предварительным расчетом, пускай с доходным умыслом, во стократ лучше, чем бескорыстное служение злу и безвозмездное потворство гонителям. Элишева и он, Иаков, должны быть изворотливому, умудренному жизнью Чеславасу благодарны за то, что тот не струсил, не отправил Элишеву обратно в Мишкине, к родителям, а уберег от их участи, от смертельных выстрелов в Зеленой роще, где, если верить матери, когда-то был зачат Арон, коротающий свои дни в Москве под боком у своего усатого кумира.
Иаков сидел на выщербленной лавке под захиревшей яблоней, весь день по-старушечьи гревшейся на солнце, и покорно ждал Элишеву. Время шло, а ее все не было. И когда он уже готовился смириться с мыслью, что вряд ли удастся с ней до темноты встретиться, что, может, даже придется на хуторе заночевать, Элишева вышла из примолкшей избы и засеменила к яблоне.
– Я только на минутку… – предупредила она его и протянула руку.
–
Хозяйка очень больна. Может, даже при смерти. Одну ее оставлять никак нельзя.
– Хорошо, хорошо, – успокоил ее он. – Для прощания и минутки хватит.
– Для прощания?
– Да, – признался Иаков. – Раньше… раньше я думал, что мы будем вместе. – Ему вдруг захотелось выплеснуть то, что давно его волновало и угнетало, излить все сразу без всяких уверток и недомолвок. – Если ты помнишь, я предлагал тебе перебраться к нам на кладбище и устроить там свою маленькую Палестину. Жаль, что ты тогда отказалась – мол, не хочу, чтобы мои дети и внуки хоронили мертвых.
Тогда ты мне не поверила, что самая лучшая страна на свете не Литва и не Палестина, а та, у которой только двое любящих друг друга подданных и по одной козе, корове и лошади. – Иаков помолчал и, набрав в легкие воздух, выдохнул: – Смешно, не правда ли?