Очень сильный пол (сборник)
Шрифт:
– В любом случае все будет по-другому после операции, – сказал лысый.
Самолет медленно выруливал на полосу. В пустом салоне стоял затхлый холодный воздух, он был почти видим. Перегнувшись через проход, седой внимательно слушал. Остальные, не сняв шапок и поплотнее запахнув пальто, сразу начали дремать, лица их в утреннем свете отливали зеленым, морщины разгладились похмельным отеком – выпивали до трех, встав, поправились и распили еще пару бутылок…
–
– В любом случае, – повторил лысый, и его собеседник, не видя, почувствовал, как зажглись тигриные желтые глаза. – В любом случае все изменится. Он будет напуган, понял?
Вой утих, самолет оторвался от земли, и ее грязнобелый лист стал косо уходить вниз и тут же скрылся за такими же грязно-белыми клубами облаков. Лысый повернулся к слушавшему и, отчетливо двигая бледными губами, сказал:
– Я его хорошо знаю еще по крайкому, понял? Он трус. Трус, когда испугается по-настоящему, может сделать такое, что никакому герою не приснится… Он испугается, и тогда в стране наступит такой страх, какого еще не было, увидишь… Он до конца жизни будет бояться нас, а люди будут бояться его, и там, – он ткнул рукой в сторону круглого полузакрытого шторкой окошка, за которым лилось грязное молоко, – там, внизу, будет снова нормальная жизнь… Мир, покой, люди забудут всю эту пакость, они будут рады ее забыть, и ты, мы все будем иметь право гордиться – мы их спасли… Понял?
Он устроился в кресле удобнее, запахнул пальто, надвинул шапку на лоб и прикрыл глаза. Помолчал минуту, будто сразу задремал, сказал, уже не обращаясь к седому:
– Странно, теперь вроде и натопили в салоне, а раздеваться не хочется… Намерзлись…
Снова помолчал. Седой, решив, что теперь-то он уж точно заснул, повозился со спинкой кресла, откинулся, тоже закрыл глаза – и услышал:
– Он трус, в этом все дело.
5
Она поехала в Останкино, едва переведя дух после возвращения. В субботу должна была идти передача, оставалось четыре дня, она боялась, что не успеет войти и ее могут заменить какой-нибудь дурочкой из молодежной редакции, с них станется.
Увидала стоящий, быстро забивающийся людьми лифт, пронеслась, часто стуча каблуками новых сапог, по холлу, втиснулась – и оказалась грудь в грудь с парнем из группы, репортером, недавно пришедшим из той же молодежной редакции и уже сделавшим в прошлую передачу классный сюжет об инвалидах и стариках, сплошные слезы…
– Привет, – сказал парень, – с приездом. Выглядишь, прикинута – атас… Я забыл, ты где была?
Конечно, это было хамство, что он обращался к ней на «ты», но, во-первых, здесь все так обращались, а во-вторых, подчеркивать, что он почти вдвое младше, тоже не резон… Хуже было, что она не
– Привет, – ответила она осторожно, – Игорек… за комплимент спасибо, какой уж там вид, устала жутко…
– Глеб, – поправил парень без обиды и улыбнулся. – Опять нелегкая судьба занесла куда-нибудь в Штаты?
– Да ладно тебе, Глебушка, – она уже облегченно засмеялась, – все это фигня, на третий раз действительно не особенно интересно… Скажи лучше, как дела здесь? Что с передачей? Что-нибудь крутое отснял?
Глеб глянул на нее изумленно, и тут она заметила, что и другие в лифте посматривают на нее непросто.
– Ты чего, мать, не знаешь, что ли? – Глеб покачал головой. – Ну, ты отвязалась… Не будет передачи, понятно?
В комнате курили, смеялись, все было как обычно, но она заметила сразу, что более шумно, более оживленно, чем раньше.
Смеялись немного истерично, говорили чуть громче, чем всегда, и шутки были отчаянней и рискованней, и редактор, самый приличный человек в команде, вдруг выматерился при ней, чего никогда раньше не позволял себе. Так вели себя в классе, вдруг вспомнила она, сорвав очередную контрольную и ожидая прихода завуча…
Домой ехала на такси, не хотелось сразу лезть в маршрутку и метро, всегда давала себе отдохнуть, привыкнуть день-другой после возвращения из поездки. Как-то незаметно успокоилась, злость и испуг, передавшиеся ей от группы, улеглись. Обойдется, думала она, все обойдется, не в первый раз за эти годы, уже и закрывали, и запрещали, и все постепенно начиналось снова и даже круче, все круче после каждого отката, обойдется и теперь…
Таксист ехал через центр, застревая перед каждым светофором – было около восьми вечера, толпа машин сгущалась, перед Лубянкой застряли надолго. Таксист обернулся, глянул ей прямо в лицо.
– А я сразу узнал вас, – сказал он. – Сначала везти даже не хотел, а потом решил – отвезу да скажу по дороге, что мы о вас думаем…
– О ком? – не поняла она. – Обо мне? Кто мы? Простите…
– Прощенья потом попросишь. – Таксист уже огибал площадь с памятником, говорил не оборачиваясь, громко, она теперь расслышала дикую злобу в его голосе и сжалась, забилась в угол, к дверце… – Потом у народа прощенья будете просить, поняла?! Кто мы? Русские, вот кто! Против кого вы телевидение захватили… Му-удрецы ет-т…
Обо всем этом она знала, но так, в упор, не слышала никогда.
– Я русская, – сказала она тихо, ей тут же стало стыдно, и от стыда, от ужаса, от того, что теперь поняла – все действительно кончилось, она заплакала тихо, без звука, задерживая, чтобы не всхлипнуть, дыхание, и тут же почему-то вспомнила Дегтярева, как он одевался, глядя мимо нее, и ушел со своей бутылкой, и заплакала еще отчаянней – от стыда и омерзения к себе, и все это каким-то непонятным ей образом связывалось в одно горе – страшный таксист, его злоба, ее месть, и слезы лились, безобразно смывая остатки грима.