Очень сильный пол (сборник)
Шрифт:
Когда они выходили, человека в подъезде уже не было.
– Боятся смотреть, как начальство за жопу берут, – сказал Фред. Это были последние слова, которые Кристапович от него услышал.
Возле «опеля» стоял Колька. Фред покосился на него недовольно, Самохвалов ответил на взгляд:
– Долго вы очень, я уж психовать стал, хотел сам идти…
Двое бандитов уже сидели в машине, Фред хмуро полез за непривычную баранку. Мишка с Колькой вдоль стены уходили к малолитражке, навстречу, не слишком торопясь, но и не мешкая, шел мэтр.
– Где остановимся для беседы? – спросил он на ходу.
– Мы покажем, – так же, не замедляя шага, ответил Михаил, – поедете за нами, встанем, где поспокойнее…
Словно и не было суток – снова поблескивало мокрое шоссе, снова взревывал
Мост возник в тумане сразу. Мишка, напрягшись, всей силой придавил тормоз, сосчитал «ноль-раз», отпустил тормоз и резко газанул, малолитражка, на полсекунды застыв перед вылупленными Фредовыми глазами, прыгнула вперед, и сразу за мостом Михаил развернул ее поперек дороги. «Опель» дергался, было видно страшное лицо мэтра за стеклом, а Мишка уже пер им навстречу, парализуя своим явным безумием, стараясь держать правыми колесами обочину, чтобы успеть вильнуть, если Фред не успеет, но Фред успел, кривя распахнутый в неслышном крике рот, крутнул баранку, и тяжелое черное тело, проломив ограду, длинным как бы прыжком ушло в мутную воду – и снова будто прошлая ночь надвинулась на Мишку.
– Ни машины, ни монеты, – сказала сзади Файка. Мишка молча вытащил из-под ног чемодан-балетку, бросил назад – услышал, как замок щелкнул и посыпались бумажные пачки, и одна сторублевка голубем перепорхнула на правое переднее сиденье. Колька кашлянул, поперхнулся, зашелся хрипом и матом. От воды рос туман.
– Провалились-таки тормоза, – хрипел Колька сквозь кашель, – провалились, мать их в дых, ну, Мишка, Капитан Немо! И денежки взял…
– А я их и не отдавал, вы забыли, дураки, – сказал Мишка. Он сидел, опираясь на руль, его опять познабливало и тошнило, косое зеркало, рога и кожаный сундук в прихожей плыли к нему в тумане, поднимающемся от воды…
И ни он, ни Колька не увидели ползущего от берега Фреда с мокрой головой, по которой кровь текла, смешиваясь с какой-то речной грязью, и лишь когда разлетелось заднее стекло малолитражки, они оглянулись и увидели сразу все – ткнувшегося без сил в берег уже мертвого стилягу с проломанным черепом и сползающую по заднему сиденью, все дальше от Кольки, красавицу татарку с уже остановившимися синими глазами, все больше скрывающимися под неудержимо льющейся из-под коротких завитков кровью…
Потом была зима. Кристапович жил у Кольки, на стройку ездил электричкой. В феврале поехали на Бауманскую, купили «победу» на Колькино имя. А весной кое-что всплыло на подмосковных реках, да той весной много чего всплыло, а еще больше – летом… К сентябрю же Колька женился – на какой-то штукатурше из Ярославля, ремонтировавшей министерство, которое он по-прежнему охранял.
И Кристаповичу пришлось всерьез подумать о жилье, тем более что летом умерла Нинка. За каких-то два месяца сожрал ее рак – женское что-то вроде.
Вам отказано окончательно
Вечерами он сидел на своем низком балконе – малогабаритный второй этаж, – прислушиваясь к надвигающемуся приступу. По старому рецепту закуривал папиросу с астматолом – где-то по своим хитрым каналам доставал Колька, – хрипел, успокаивался, рассматривал скрывающийся в сизом воздухе свой двор, даже не двор, а так, проезд между хрущевками. Сняв очки, чтобы лучше видеть вдаль, наблюдал за одной соседкой из примыкающей к его дому пятиэтажки. Крупная, очкастая, плохо и невнимательно одетая, в кривоватых туфлях на огромных ступнях,
Отец яблок, думал он. Наш мудрый, великий, самый человечный, самый усатый отец яблок, думал он.
Раз в неделю приезжал Колька – в важной шапке, в дубленой шубе, на совершенно уже ни в какие представления не вписывающемся животе шуба натягивалась неприлично. Колька долго пыхтел внизу, снимая щетки со стеклоочистителей «жигуля», потом с трудом задирал голову на апоплексической шее, смотрел на балкон, часто мигая. «Давай поднимайся, – хрипел астматик, выбираясь из старого, навеки помещенного на балкон кресла, – давай, жиртрест…» Шел открывать дверь, волоча за собой рваный клетчатый плед – подарок еще к пятидесятилетию от тогдашней очередной Колькиной жены. Нынешняя, в крашеной копне сухих волос над совершенно белым, мучного цвета лицом, с широкой спиной и низкими ногами, шла на кухню, сразу принималась мыть тарелки и готовить еду – была она, при внешности самой злобной из торговок, бабой доброй и Кольке невероятно преданной. Последняя, видать. Выпивали немного, Колька с большими подробностями рассказывал о делах в тресте – хотя служил он там начальником АХО, но все трудности в строительстве принимал близко к сердцу. «Это друг, – думал старик, дыша какой-то новой противоастматической гадостью, – это друг, и он может быть и таким – любым…» Потом Колька начинал клевать носом, жена укладывала его подремать на часок, потом они уезжали – Колька, неделикатно разбуженный, ничего не понимал, хлопал белыми ресницами, жевал кофейное зерно, долго искал ключи от машины…
Гораздо реже заходил Сережа Горенштейн – один из новых приятелей. Познакомились еще тогда, в шестьдесят девятом, в той шумной и полной глупых надежд очереди… Для Сережи она стала первой – он некоторое время еще пошумел и в калининской приемной, и на Пушкинской, и вывозили его однажды на милицейском автобусе за сорок километров ночью, – пока наконец не сник, не притих, умеренно приторговывая своими поделками, довольно популярными в дипкорпусе. Что-то там такое, недостаточно выдержанное он ваял, что-то малевал, про какие-то выставки бубнил в каких-то пчеловодствах – старик этим не интересовался, детство все это, милое детство… Сам он, получив отказ, дергаться не стал, стал думать – но подоспела болезнь, и думать стало бессмысленно, нужно было доживать на пенсию по инвалидности и зарплату сторожа соседней платной автостоянки, потом – только на пенсию… «Им повезло, – думал астматик, – у меня под ногой оказалась банановая шкурка… Если бы не астма, мы бы еще посмотрели, кто кого – у этой уважаемой конторы с Кристаповичем бывало много хлопот, и не всегда в их пользу. Им повезло, – думал он, – им придется возиться с похоронами…» Мысли были нелепые, он сам отлично понимал, что с похоронами будет возиться Колька или собес, но ему было лень думать умно…
С Сережей подружились после того, как обнаружилось, что Кристапович отлично помнит его еще по коктейль-холловским временам – разносторонний Сережа играл там на рояле. Кристаповичу был симпатичен этот лихой, явно неглупый и добрый еврей, весь в седых кудрях, сильно хромой красавец, непременный человек всюду, где шла эта нынешняя странная московская жизнь, – на каких-то ночных концертах нового, не похожего на джаз джаза, на вернисажах в обычных квартирах где-нибудь у черта на рогах, в новостройках, на приемах у дипломатов, куда приглашали со смыслом, которого Кристапович никак не мог понять…
– Многое изменилось в семидесятые, – говорил Сережа, вытаскивая бутылку коньяка из джинсов, мудаковатых этих штанов, к которым старик так и не притерпелся. – Многое изменилось, и контора – уже не та контора…
– Контора – это всегда контора, – говорил Кристапович. – Честное слово, Сережа, вы ошибаетесь… Если бы вы были правы и это была бы уже не та контора, мы бы не здесь сейчас с вами выпивали, а там… Где-нибудь на Майорке…
И однажды Горенштейн сказал: