Очерки и рассказы Глеба Успенского
Шрифт:
В той же "Будке" иной раз оба взгляда — "посторонний" и "свой" — сохраняются, одно и то же событие мы видим как бы двойным зрением. Вот мещанин выдает замуж свою внучку, прекрасную девушку, миловидную собой и к тому же отличную рукодельницу, за хромого пьяницу кондитера. Грустная суть этого события видна сама собой, но при ином взгляде все получает другое значение: кондитер, оказывается, человек состоятельный, завидный жених, лучше многих; все понимают это, даже у невесты "грустное лицо чуть не плакало, но все-таки улыбалось". И мещанин, сердечно жалеющий свою внучку, тем не менее с чувством гордости приготовляется устроить "трагическую свадьбу с музыкой". Даже музыка здесь трагична: на свадьбе будет одна скрипка, но музыкантов трое: один играет, другой дает свою скрипку, третий поставляет струны ("Моя часть — струна", — опять-таки с гордостью говорит он), одного зовут на свадьбу "для музыки", остальных для пропитания. Это трагично, смешно и трогательно: музыкальная троица представляет собой нечто спаянное, артельное, неделимое, но при этом у каждого из
Вообще в произведениях Успенского свет во тьме светит довольно часто. В "Будке" возникает даже своеобразная трагическая идиллия; как ни парадоксально такое сочетание, для Успенского оно вполне органично. Пьяница портной ("нету не пьяниц-то, нету их", — как говорил знакомый нам мещанин) вдруг сердечно пожалел девушку из публичного дома, почему-то привязавшуюся к нему и, протрезвившись не только не прогнал ее со двора, как полагалось бы сделать, но, тронутый ее расположением, оставил девушку у себя. По всему видно, что дело здесь серьезное и что он на ней женится. Это нравственное возрождение человека, это появление новых, незнакомых ему прежде чувств. Они выражаются до чрезвычайности странно, бессвязными речами, какими-то непонятными возгласами, рукопожатиями, недомолвками:
"— Пон-ни-маешь ай нет?
— Понимаю, Данил Гордеич, понимаю-с!
— Ну, и боле ничего! Так я говорю?
— Так, так…
— Ну, и шабаш!.. Только всего!"
В каждой реплике, при всей ее кажущейся незначительности, виден характер ситуации и партнеров: он слегка куражится, она робеет, — все, казалось бы, как прежде, но за всем этим чувствуется радостное удивление перед неожиданным поворотом судьбы, и благородная решимость, и светлая надежда, и многое иное, чему нет названия на обыденном языке.
Характерно, однако, что заканчивает Успенский свою "Будку" не этим светлым (если такое слово уместно здесь) эпизодом, а "трагической свадьбой". Успенский совсем не утешитель: он не хочет обнадеживать и боится благонамеренных обманов. Его голос теплеет, когда он рассказывает, как проблеск надежды мелькнет иной раз среди полной безнадежности и человечность чудесным образом проявится в бесчеловечной жизни, но горечь в его тоне слышна всегда. Он слишком ясно видит силу зла и показывает повседневное течение жизни как ряд житейских драм, к которым все привыкли. Его герои чувствуют, что их жизнь обидно плоха, тягостна, унизительна, да и вообще они уверены, что на многое в этом мире рассчитывать нельзя, что счастье им не суждено, но жить все-таки можно. У них сложилась грустная привычка к беде, и она поддерживает их. Автор видит эту странность, подшучивает над ней и тем усиливает ощущение драматизма. Это совсем особый юмор, юмор мужества, порожденный спасительным умением человека улыбаться над своими несчастьями.
3
В очерках "Разоренье" (1868) образованный молодой человек, нервный и совестливый, не сумевший найти места в жизни, говорит хорошо знакомому рабочему: "Помнишь, сколько ты рассказывал мне о прижимке и произволе, от которых одурел, очумел простой человек; — неужели ты думаешь, что для непростого, для благородного — ну хоть для такого, как я, — этот произвол прошел даром?.." Оказывается, нет. Молодое поколение из обеспеченных семей с детских лет ощущает неправду сложившегося порядка, основанного на произволе и "прижимке". В сердце подростка, вырастающего в условиях, какие изображены, например, в "Будке", образуется "гнездо апатии и пустоты". Льются беспричинные детские слезы, этими слезами человеческая природа ребенка протестует против нечеловеческой жизни. Опустошение души продолжается и в школе и в университете. Появляются люди растревоженной совести, вся душевная сила которых ушла на то, чтобы понять собственное бессилие, его природу и причины. Большего им не дано, здесь конец их духовного развития, они разрывают с прошлым, проклинают его, стремясь его забыть, но дальше идти не могут. Это люди "пропащие".
"Парамон юродивый" (1877), один из самых замечательных рассказов Успенского, имеет характерный подзаголовок: "Из детских лет одного "пропащего". Рассказчик, как и другие его сверстники, вырастает в постоянном ощущении несвободы, страха перед силами, охраняющими или олицетворяющими сложившийся порядок вещей, в ощущении полной безнадежности и постоянной виновности перед кем-то или перед чем-то. Это дети "обезнадеженных отцов", их сердца "объедены безнадежностью", это люди "обезнадеженного сознания". Не случайно автор на разные лады варьирует понятия и образы безнадежности. На протяжении одного абзаца четыре раза повторяется возглас "пропадешь!", звучащий в конце отрывка как мрачное пророчество гибели: "Пропадешь!" — кричали небо и земля, воздух и вода, люди и звери…" В этом есть что-то апокалипсическое. Но человеку нужна надежда, и он стремится ее обрести, в каком бы виде она ни предстала. Вот почему встреча с юродивым, то есть с человеком, не боящимся богатых и сильных, вселила надежду в "обезнадеженное сознание". В облике тупого, недалекого, безграмотного мужика воочию открылась возможность иного мира, в котором нет купцов, квартальных и полицмейстеров, а есть "рай, ад, правда, совесть, подвиги" — ценности, в реальное существование которых не верят произвол и "прижимка".
В столкновении прекрасной, но робкой мечты с низменной грубой силой, разумеется, побеждает
Читатель должен понять, что рассказчику нелегко было сказать такие слова, тем более нелегко, что они ведь сказаны о людях почти невиновных или же виновных только в том, что делалось помимо их воли, в глубине сердца, и потому достойных если не оправдания, то помилования. Но рассказчик в "Парамоне юродивом" не чувствует за собой права прощать и миловать: он видит далеко идущие последствия нравственной порчи, даже такой, которая видна только под микроскопом художника и психолога. Рассказчик продолжает свой не знающий пощады анализ и самоанализ, в ходе которого выясняется, что любое предательство, пусть даже незаметное, вынужденное, вызванное вне человека лежащими обстоятельствами, с психологической неизбежностью порождает лганье самому себе и клевету на других, на самое жизнь, чтобы смешать высокое с низким и все воспринять как низменное, мелкое и презренное. В языке рассказчика начинается нагнетание синонимов лжи. Сначала: "Сами врали себе, для того чтобы жить…"(это подчеркнуто автором); затем: "Лганье, вздор, призрак, выдумка, самообман и прочие виды лжи, неправды…" и т. д. И завершается это судом самой истории, приговаривающей виновных в предательстве и лжи к высшей каре: от них уходят дети!
Почему же люди начали так остро ощущать свою вину? Их предки жили и умирали без всяких угрызений совести, без чувства ответственности перед будущим, без рефлексии и самообвинения. Она принимали сложившийся порядок как нечто стихийное, не зависящее от их воли и не подлежащее их суду. В. Г. Короленко в "Истории моего современника" назвал такое самочувствие, характерное для поколения его родителей, "устойчивым равновесием совести". Это равновесие было поколеблено предреформенными настроениями; в эпоху реформ и в последующие годы оно сменилось ощущением полной неустойчивости жизни и спутанностью понятий о ней. В рассказе "Неизлечимый" (1875) Гл. Успенский дает изумительную по силе и глубине картину массовой психологии этого периода. У жителей маленького городка, затерянного в уездной глуши, возникает чувство страха, уныния, заброшенности, слышатся беспрерывные жалобы, душами овладевают мрачные предчувствия, ожидание погибели и в то же время недоумение, непонимание, "отчего это вдруг не стало на свете житья". Умирает молодая женщина из захиревшего старинного купеческого рода, раздается удар соборного колокола, ставня стучит от ветра, на улице слышатся шепот и причитанья, вздохи, слова о грехах и каре божьей. Успенский заканчивает этот эпизод, полный тоски и подавленности, короткой фразой: "И колокол и ветер". Эта фраза, выделенная в особый абзац, звучит как символическое обобщение пугающих и бесконечно важных событий широкого исторического значения. "Такие сцены, — говорит вслед за этим рассказчик, — наверное, бывали во дни падения Новгорода и Пскова. Умирала и там и тут идея державшая город и народ…"
Приведенная характеристика общественных настроений переломного периода — это лишь введение к главной для Успенского теме, теме нравственного толчка, переворачивающего жизнь среднего человека. Очерк социальной психологии сменяется рассказом об одном человеке, выхваченном из общей массы; мы слышим его исповедь как бы завершающую все ранее прозвучавшие голоса. Оказывается, что под влиянием перемен, под влиянием особого настроения, отмечающего конец исторического периода, у человека чуткого, с не до конца убитым инстинктом правды, может при благоприятных обстоятельствах появиться мучительное, тяжкое, но в то же время благодетельное заболевание — заболевание совести, отвращение к "свинству", стремление побороть его в себе, начать жить так, чтобы была "правда во всем, чтобы по чистой совести". Это именно заболевание, "беда мучения, болезнь", как говорит человек, которого такая "беда" постигла.