Очерки по русской семантике
Шрифт:
Приведенные фрагменты восточнославянских фольклорных текстов демонстрируют роль олицетворения как принципа мифологического и мифопоэтического понимания устройства мира и содержательной (сюжетно-композиционной организации его описаний (ср.: [Роднянская 1968: 423–424]), двойственное положение ключевых имен (старик, месяц, князь молодой, заря) на грани между двумя категориальными их классами (собственных и нарицательных) [Лотман, Успенский 1973: 287], и, наконец, разнообразие используемых здесь языковых средств персонификации. Под средствами персонификации здесь понимается все то в языке (и в речи-тексте), что является выражением соответствующих результатов работы мифологического сознания и в то же время служит ему опорой для повышения имени в ранге, для утверждения его как имени собственного, как имени уникального целостного объекта, «не сводимого к человечности (или вообще к тем или иным признакам homo sapiens)» [Лотман, Успенский 1973: 285].
В этой связи должны быть специально отмечены и выделены вокативы, которым принадлежит особая роль в грамматике мифологического пласта языка, образуемого собственными именами и тяготеющими к ним именами других типов [Лотман, Успенский 1973: 277–278, 290]. Можно предполагать, что функция персонификации как раз и является той силой, которая вызывает к жизни вокативные образования как особые морфологические единицы, обусловливает их особое положение в составе высказывания, отнюдь не сводимое к положению осложняющих членов, находящихся вне предложения или «при» нем (ср. забытые мысли Потебни [Потебня 1958: 101]), и их изначальное вхождение в заглавную часть парадигмы имени [168] и объясняет их способность
168
Ср. у Потебни: «Я в отличие от прежнего своего мнения… теперь считаю верным старинное мнение, противопоставляющее именительный и звательный как прямые падежи, т. е. падежи субъекта и слов, согласуемых с ним, остальным косвенным падежам объекта» [Потебня 1958: 101].
169
Ср. влад. – поволжск. детск. кока, – и, общ. р. ‘крестный отец’, ‘крестная мать’, откуда в результате расщепления кока, – и, ж. р. ‘крестная мать’ и ко-кай, – я,м. р. ‘крестный отец’.
Очевидно, однако, что в приведенном выше материале, иллюстрирующем персонификацию месяца, собственной персонифицирующей силой обладают только укр. и зап. – брянск. (из б-р.) морфологические вокативы (місяцю-місяченьку! И месяцу-месячку!), тогда как русские их соответствия не персонифицируют, а персонифицированы, и лишь постольку, поскольку занимают синтаксическую позицию обращения и/или находятся в общей олицетворяющей стихии текстов специфической (диалогической, вопросо-ответной) структуры и соответствующих жанровых и семантических типов. [170] Сказанное относится не только к одиночным вокативам, но также и к вокативам, усиленным благодаря повтору (простому или с гипокористическим осложнением), поскольку образования такого рода, будучи генетически связанными с позицией и функцией обращения, распространились на все синтаксические позиции имени. Ср.: Полюшко-поле неубрано стоить…; Як край поля-поля девочка ходила…; В поле-полюшке никого не видать… и др. под. [Пеньковский 1949–1965]. То же имеет место в бытовой антропонимической практике. Ср. в литературном отражении: «…луковицы эти я повезу в город Саратов своей двоюродной сестрице Наде-Надежде…» (С. Залыгин. Рассказы от первого лица, 1979). [171]
170
О семантических типах текстов см. [Золотова 1982: 300–315]. Что касается именования князь молодой, рог золотой в примере (3), то оно восходит к праславянской древности (ср. польск. ksie_zyc, укр. молодик ‘месяц’) и, будучи связанным со специальным мифологическим циклом индоевропейского происхождения (ср. [Иванов, Топоров 1965: 132–137]), представляет перифрастическое переименование, которое общим средством и приемом персонификации быть не может.
171
Специальный анализ таких повторов см., например, в работе [Гілевіч: 1975]. Ср. также разнообразные вырожденные вокативы в начальных и конечных возгласах-припевах обрядовых песен, являющиеся по происхождению формулами заклятий (ср. [Чичеров 1957:96]).
Таким образом выясняются те условия, которые привели к возникновению специфически русских (лишь отчасти и исторически вторично – также и белорусских) персонификаций, план выражения которых приведен в соответствие с функционально-содержательным планом благодаря включению нарицательных имен в новые национальные антропонимические модели личных именований. Основную группу таких персонификаций, сложившихся на относительно позднем этапе развития мифопоэтического мышления и народной смеховой культуры, составляют именования, построенные по модели «имя + отчество» (первоначально чуждой украинской и белорусской антропонимике [172] ). Развитие, следовательно, шло от морфологических вокативов-персонификаций типа месяцу-месячку! к синтаксическим вокативам-персонификациям типа месяц-месяц! а от этих последних к квазиантропонимическим персонификациям типа Месяц Месяцович! Ср. в литературных отражениях: «Месяц, месяц, мой дружок, Позолоченный рожок!» (А. С. Пушкин. Сказка о мертвой царевне) – и: «Наш Иван… В терем к Месяцу идет и такую речь ведет: – Здравствуй, Месяц Месяцович!..» (П. П. Ершов. Конек-горбунок)6.
172
Ср. замечание автора аннотации к «Белорусским песням» П. Бессонова (Ч. I. Выи. І. М, 1871 ([Русская старина», 1872. Кн. 3. С. 3] об «отвращении белорусов к именам с отчествами», что справедливо в отношении южной и центральной частей Белоруссии, но несправедливо в отношении ее северовосточной части, где уже в середине XIX в. и в говорах, и в культуре, и в фольклоре – сказывалось в большей или меньшей степени великорусское влияние. Ср. явно подновленный текст заговора: «Упрошаю хозяина домового, полявого, выгонного, межавого и самого старшого – Дзяменыщя Дзяменъцевича, и цябе, Кляменьций Кляменьцевич, и цябе, Хведор Хведорович, и цябе, Аграсим Аграсимович!» [Романов 1894: V, 137].
Особенности структуры именований типа Месяц Месяцович (в работе [Пеньковский 1976], а также в наст. изд., с. 311–364 я предложил называть их таутонимическими, или таутонимами) и специфический механизм внутренних и внешних связей их компонентов (см. [Там же]) делают эту модель идеальной формой и опорой мифологического мышления, ибо позволяют не только пред-ставить любое собственное имя в повторе, но и повтор нарицательного имени представить как имя собственное, или – точнее – как Имя Собственное. В этом отношении таутонимическая модель для апеллятивов в текстах, имеющих лишь устную традицию, исполняет функцию, аналогичную той, какую в письменных текстах (обычно сакральных и поэтических) имеет прописная буква, используемая не просто как знак собственного имени, но как знак повышения имени в ранге, как знак его персонификации и мифологизации. В связи с этим должны быть отмечены и подчеркнуты: уникальная – на фоне таутонимических образований других типов [173] – универсальность этой модели, характеризующейся по существу неограниченной (в лексическом и морфонологическом плане) свободой наполнения ее компонентов, ее высокая информативность; ее идентифицирующая и дифференцирующая способность и, как следствие, – не зависящая от синтаксической позиции, типа текста и других внешних факторов и условий исключительная по мощности персонифицирующая сила ее реализации.
173
Ср. единичные таутонимы типа Бел Белянин [Афанасьев 1957:1, 231]; Ворон Воронище [Черепанова 1983: 204]; Горе-Горяин [Морозова 1977: 234]: ёр ерской [СРНГ 1972: 8, 363]: Дуб-Дубовик [Новиков 1974: 146]: жид-жидовик [СБ 1916: 87]; Заря-Заряница [Пулькин 1973: 19]; змея
Не случайно поэтому, что в художественном универсуме русского былевого эпоса таутонимические образования рассматриваемого типа образуют обширный корпус и используются в последовательном противопоставлении гетеронимическим именованиям героев «своего» мира – типа Илья Иванович Муромец, Добрыня Никитич, Алеша Попович, Дюк Степанович и мн. др. под., как средство именования мифологических персонажей «чужого» мира и чуждой – этнически, хтонически, предметно-субстанционально-«нечеловеческой» природы.
Гетеронимические именования героев «своего мира» воплощают живую преемственность поколений, в линейном ряду которых индивид оказывается носителем связей настоящего с прошедшим и будущим. Знаком этих линейных связей является его личное имя, которое воспроизводится в отчестве его детей, и его гетеронимическое отчество, которое воспроизводит имя его отца. Ср. трех-членные ряды типа Константин Добрынич – Добрыня Никитич – Никита Романович.
Гетеронимическим именованиям такого типа противопоставлены персонифицирующие именования персонажей «чужого» мира – именования-таутонимы, построенные на тавтологическом повторе, на круге. Далеко не исчерпывающий список былинных именований такого типа содержит образования более чем от тридцати основ. Во главе его – в нарушение азбучного порядка – должно быть поставлено хрестоматийно известное именование Батыги Батыговича со всеми его словообразовательными вариантами, каковы: Батей Батеевич [Ефименко 1877: 1, 27], Ботиян Ботиянович [БС 1951: II, 197], Табатыга Табатыгович [БС 1951: II, 477] и др. Сюда же, возможно, и Абатуй Абатуевич [Ончуков 1904: 264]. А далее Антоломан Антоломанович [Рыбников 1909–1910: I, 316], Афромей Афромеевич [Ончуков 1904: 264; Данилов 1938: 97], Вахраме(и)й Вахраме(и)евич [БПК 1916: 132; БЗП 1960: 195], Во(е)з(ь)вяк Во(е)з(ь)вякович [Гильфердинг 1951: III, № 254], Волод(т)оман Волод(т)оманович [Григорьев 1904: I, 275; Шуб 1956, 228], Елизар Елизарович [Шуб 1956: 223]; Испануйло Испануйлович [БПК 1916: 390]; Калин (Каин) Калинович [Данилов 1938: 120; Марков 1901: 39], Кастрюк Кастрюкович [БС 1912: II, 481], Небрюк Небрюкович [Марков1901: 184], Кудреван Кудреванович [Шуб 1956: 228], Курбан Курбанович [БЗП 1960: 205–206], Полкан Полканович [БС 1951: II, 349], Темрюк Темрюкович (Демрюк Демрюкович) [БС 1951: II, 481 ел. ], Федошейко Федошейкович [Шуб 1956: 228]; Ячман (Ячмонайло) Ячмонайлович [Шуб 1956: 222] и многие др. (см. об этом в работах [Пеньковский 1988; 1989], а также в наст. изд., с. 311–365). [174]
174
Ср. отражение гой же оппозиции, но в перевернутом виде, с точки зрения представителя «чужого» мира: в исторической песне «Мы вечор в торгу горювали…» полонянка, захваченная русскими, в ответ па предложение генерала выйти замуж за его сына говорит: «Не хочу с тобой говорити, / И нейду, нейду в Русью замуж За любимого твоего сына. За Ивановича Ивана, / За российского генерала.…» [ПСЯ 1958: 263]. Здесь находит свое отражение тот наивный взгляд на мир, в соответствии с которым не только внешность, не только имя, но и профессия и чин отца являются наследуемыми и неизменно воспроизводимыми в детях сущностями. Ср., с одной стороны: «Женись, брат Василий, и привези мне маленького Васиньку, которого бы я расцеловал…» (П. Д. Цицианов В. Н. Зиновьеву, 3 марта 1787// Русский архив, 1872. Кн. 3. Вып. 11. С. 2165), а с другой: «[Кочкарев] Тут, вообрази, около тебя будут ребятишки, ведь не то, что двое или трое, а может быть целых шестеро, и все на тебя как две капли воды. Ты вот теперь один, надворный советник, экспедитор или там начальник какой, бог тебя ведает; а тогда, вообрази, около тебя экспедиторчонки, маленькие такие канальчонки…» (Н. В. Гоголь. Женитьба, я. XI). Ср. другой вариант этот текста: «…около тебя будут все маленькие канальчонки, надворные советничонки…».
Не являясь отражением реальных антропонимических отношений, таутонимические именования на ономастической карте «чужого мира» должны рассматриваться как особое художественное средство былинной поэтики, преображающее действительный мир и тем самым выражающее особое отношение к этому миру, особый взгляд на него. Как было показано в работе [Пеньковский 1989] (см. также наст. изд., с. 13–49), этот особый взгляд на мир выражается поговорками типа «бур черт, сер черт – всё один бес» «серая собака, черная собака – всё один пес». В мире, воспринимаемом сквозь призму такой абстракции, события и индивиды лишаются индивидуальных черт, оказываются все на одно лицо, обнаруживая только то, что «соответствует заложенному в мире образцу» [Гуревич 1972: 88]: «Стали рядами их целые тысячи; платья у всех одноличные, точно с одного плеча; нельзя их различить одного от другого ни по волосу, ни по голосу, ни по взгляду, ни по выступке» [РСК 1947: 181]. Персонаж поэтому оказывается представителем однородного ряда, из которого он актуально выделяется только в силу занимаемого им положения. Взятый в синхронии, этот ряд выступает как толпа. Взятый в диахронии, он представляет генеалогическую линию, состоящую из тождественных звеньев. И так же, как разбитое и уничтоженное в богатырской битве вражеское войско наутро воскресает из мертвых, чтобы начать новое сражение, так Батыга-отец сменяет Батыгу-деда, чтобы в свой черед уступить место Батыге-сыну. Все они Батыги и все – Батыги Батыговичи: «А й наеде Батыга Батыгович Со своим со сыном со Батыгушкою» [Гильфердинг 1951: III, № 18].
Здесь есть смена, но нет развития. Движение – иллюзорно, ибо в мире с циклическим временем это движение по замкнутому кругу, вновь и вновь повторяющее то, что уже было. Тождество имен свидетельствует о тождестве их носителей. Таким образом, сын Батыги получает имя Батыга не как династическое имя, а потому, что такова его природная сущность: [175] он не просто называется Батыга, но он и есть батыга из генеалогической линии и синхронного ряда и бесчисленного множества батыг, подобно тому, как меч есть меч, а щит есть щит и т. п.
175
Ср.: «А барин стал спрашивать старика и старуху “Што же у вас сыну имя-то не такое, как в людях, найденыш?” – Оны ему и говорят “ мы его нашли в лисях под сосной, ну мы своим именем и назвали”» [Ончуков 1909, № 148]
В то же время носитель такого таутонимического именования, с точки зрения сказителя, еще и нехристь, неверный, идол. Он же (или оно же) – Идолище поганое. Ср.: «Не прошла бы шьчобы весь скора-скорешенька. Шчо до тех ли до царей, царей поганыих, Ай до тех ли шьчобы идолов неверныих…» [Марков 1901: № 49]. Идол – это тоже сущность, заставляющая именовать его Идол Идолович или – в более яркой антропонимической маске – Идойло Идойлович [БПЗБ 1961: № 83]. Ср. также явно вторичное: «младой Идол да сын Жидойлович» [Ончуков № 73].