Один день солнца (сборник)
Шрифт:
— Папа, а кто победил?
— Наши, сыночек, конечно, наши…
— Нет, правда?
— Конечно, правда.
— А боец?
— Его спасли.
— А он же погиб — он же сам сказал коню?..
— Ну разве может убитый говорить? Он был ранен…
— Правда?
— Конечно, правда…
Я говорю серьезно — я сам верю, что там, вдали, за рекой, где боец прощался со своим другом-конем, он не погиб, он остался жив…
Кончилась зима. Прошла неделя как мы снова отвезли его к бабушке, в последний раз перед школой. Дни заметно прибавились. Может, поэтому они кажутся такими тягучими? Жена иногда ходит по
— А тебе темно?
Она молчит, закусив губу.
— А здесь вот будет жить черепаха, — показываю я на коробку с Антоновыми солдатиками.
Жена молчит.
— Ну-ну, — говорю я не очень твердо. — Посмотри на календарь — совсем пустяки остались…
Не своя воля
— Рядом!.. Тише иди! Рядом!..
Собака морщила покатый белый лоб и дрожала. Всякий раз, когда ее вдруг цепко останавливал какой-нибудь знакомый набежавший запах и она тянулась на него, поводок обжигал ей шею. Дыхание перехватывало, у век будто лопались ядовитые пузыри — желтые, оранжевые, красные, — и глазам становилось холодно и больно.
— Тайфу-ун, Тайфу-ун… — говорил Генька.
Провод стискивал горло, и пес, хрипя, подскакивал, разворачивался и прижимался к Генькиной ноге. Он уже понял, что теперь его будут называть так — Тайфун, хотя он на самом деле был не Тайфун, и даже не Отпор, как его последний месяц звали во дворе около базара, а… Не-ет, нет, и не Туман, конечно, — это было еще до базарных запахов, до тревожного, но в общем-то не очень опасного гула рынка, откуда его и увели и привязали потом около ящика в соседнем дворе…
А в этих краях, он, кажется, не был. Собак не слышно, и редкое дерево известит о них. А кошки!.. От каждой завалинки тянет тошнотным запахом их ленивого жира. «Ага, собака!» Пес рванулся к близкой раките и, охнув, опрокинулся — провод снова перехватил горло, и в глазах растеклась радуга яркой цветной пелены…
Час назад дядя Илья обещал Геньке сшить ошейник для собаки. Дядя сучил дратву, перекидывал в прокуренных зубах обвисший окурок и щурил глаза.
— Кобель? — спросил он.
Генька кивнул.
— Кобеле-ек, — сказал, совсем прикрыв от папиросного дыма один глаз, дядя.
Он подошел к собаке. Качнув бедром, вытянул деревянную ногу вбок и сел на маленькую скамейку. Все скамейки и табуретки в его доме были какие-то приземистые, плоские, и Генька все время думал о том, что неловко ведь ему, при такой ноге, всякий раз примащиваться на своих сиденьях и вздыматься потом на мертвую деревяшку.
Собака прижалась задом в угол и подрагивала, нервно приподнимала на всякий случай губу — показывала готовые к делу зубы. Однако тяжелая рука подсевшего к ней твердо легла на уши, прошла по спине, и пес подумал, что это она, рука, наполняет жилье таким крутым запахом смолы, курева, колбасы, пота и каких-то других, незнакомых ему вещей. Запах раздражал, но в нем была тяжелая и теплая
Дядя подкинул тупыми пальцами опавшее ухо собаки, спросил:
— Висит?
Пес моргнул, переступил лапами, а Генька сказал:
— Подымется, он еще молодой.
— Ты, это дело, удавишь его этой телефонной, — сказал дядя, щупая провод на шее собаки. — Себе б накрутил… Горе луковое.
— Ошейник надо. — Генька г отвернулся, чтобы не встретиться, с дядькиными глазами. А тот подождал, пока он набегается взглядом по сторонам, снял с губы остаток курева и отозвался:
— Зайди когда, что-нибудь придумаем.
Потом ухватился рукой за печной стояк, тяжело поднялся и ковыльнул к окошку. Там, у низкого верстака, дядя Илья опустился в обтянутое мешковиной промятое сиденье и поглядел на пса издалека.
— Конечно, молодой, еще выдурится, — согласился он. — А мать-то как приняла?
— Мамка ругается, — ответил Генька.
— Да ведь, это дело, не своя воля, — сказал дядя. — А ты подожди, она перегорит, знаю я ее.
Под конец он обещал сшить ошейник из старого приводного ремня. Он даже показал его, порывшись в ящике с заскорузлыми опорками, и Генька с легким сердцем повернул домой.
Собака лизнула ему в коридоре руку, соскользнула с порога и потянула на улицу. В животе ее теплой звездой горел сахарный ломтик колбасы, который дал ей на прощанье хромой. Пес оглянулся, чихнул, отгоняя серые уличные запахи, и понял, что дух жилья хромого он запомнил и что хромой этот из тех, кто не часто встречается собакам. Чтобы незнакомый человек ни с того ни с сего дал такой колбасы! Может, когда-то — еще до той жуткой зимы, когда посиневшие от мороза мостовые присасывали и жгли лапы, а шерсть все время топорщилась, — и было это золотое время, но ту пору даже старые, все знающие псы не помнили. «Оно было — это райское время», — грустно теплилось в робкой душе. Но пес не помнил его, а может, и не знал вовсе, и эту утеху-веру передала ему по наследству со своею кровью мать.
Где-то в самом далеком, глухом углу памяти сохранилось зыбкое воспоминание о розоватых пупырышках на животе у такой же, как он, вислой на левое ухо собаки. И как она с глухим плачем отпихивала его лапами, когда он — самый неспокойный в компании своих сестер и братьев — начинал в отчаянии грызть ее вялые соски. Вот и все прошлое.
А все остальное было всегда с ним, он всюду носил его в своем гулком и теплом собачьем сердце: и по жарким базарам, и по густой росе, когда шлепаешь по траве, как по лужам, и по безжизненному, холодному и чужому снегу. Настоящее бежало с ним от угла до угла, от дерева к дереву; пугало грохотом оттаявшего в водосточной трубе льда, учило постоянной осторожности и наполняло душу извечной и неизбывной жаждой существования.
Генька едва успел перебежать с собакой улицу, как недалеко от них об землю стукнулся камень. Камень, не задев их, ударился в забор. Пес вздрогнул, тревожно огляделся, повернул морду к хозяину и испугался еще больше: он увидел, что и тот растерялся и опасливо смотрит в сторону ближнего переулка. Оттуда, от угла, к ним подходила группа людей. Они еще издали не понравились собаке. Она видела искорки беспокойства в глазах каждого из подходивших. Однако каждый старался казаться смелым, смелее другого — это тоже было видно, и это было особенно опасным.