Один год
Шрифт:
– А я ведь завтра непременно провалюсь, Иван Михайлович.
– Это почему?
– Очень просто. Только поймите меня правильно, я пьесу не ругаю, но такое я играть не могу. Там одни только подтексты, я это ненавижу.
– Какие такие подтексты? – туповато осведомился Лапшин.
– Ну, это трудно растолковать! – В голосе ее прозвучало раздражение. – Это, например, когда меня бросил муж и мне это горько, то я никому не говорю про то, что меня муж бросил и что мне от этого плохо, а говорю, например: «Вторые сутки не горит электричество и водопровод испортился», а зрители должны понимать, что я страдаю
– Ну да?
– А я не могу, хоть это нынче очень модно. Я хочу нормальную бабу играть и завыть, как в жизни брошенные бабы воют. Я не хочу про водопровод.
– Так-то так, а Абрамов и Давыдов? – хитро напомнил Лапшин.
– Не Абрамов, а Варламов. И я вовсе не о том, – сказала Катерина Васильевна. – Я не о пьесах, а о себе.
Весь этот вечер Лапшин сидел у нее и с неприязнью слушал, как она несколько раз разговаривала по телефону с каким-то человеком, который, по-видимому, имел над нею какую-то власть и в то же время был неприятен ей, слушал, как она называла этого человека «милый мой» и как пожаловалась ему на него самого: «Вы знаете же, как все это мне нестерпимо и как ужасно я от всего этого устала, да, да, и от вас тоже». Потом она бурно и зло поиграла на рояле, то, что Ханин называл «Екатерина срывает характер», погодя попела, а Лапшин слушал и искоса поглядывал на фотографию «старого индюка», от которого, как ему казалось, исходило все грустное в жизни Балашовой.
Провожая Лапшина по коридору, Катерина Васильевна попросила завтра прийти в театр пораньше, и непременно к ней, потому что она хочет, чтобы он увидел ее в гриме и в костюме прежде, чем другие.
Он пришел в семь часов, ее еще не было, и сразу же столкнулся с человеком, которого про себя называл «индюком». Это был средних лет, выхоленный и, видимо, удачливый живчик, с тем значительным выражением взгляда, которым бывают наделены глупые и даровитые артисты, научившиеся играть умных людей и с успехом изображающие в театре те образы, в которых нужно «вылепить» интеллект. Несмотря на свои не слишком молодые годы, Днепров – так звали артиста – был отменно элегантен в кремовом шерстяном костюме и распоряжался у туалетика Балашовой совершенно как у себя дома: видимо, он принес сюда цветы какие-то бледные, наверное оранжерейные, и, расставляя их в вазочки, сказал Лапшину, как старому знакомому:
– Катерина Васильевна, к вашему сведению, терпеть не может эдакие полутона ни то ни се, но я ее приучаю. Ей, видите ли, подавай цветок мака вульгарис! Яркие краски, сильные чувства, целеустремленные герои. А в жизни все сложнее, куда как сложнее. Вы не находите? Кстати, давайте познакомимся, я о вас немало слышал. Вы, по всей вероятности, тот самый Лапшин, в котором Катерина видит черты нового. Что ж, и я хочу видеть эти черты…
Густо краснея, Лапшин сказал, что никаких черт никто в нем не видит, так как их у него не имеется, и что он немножко помогал артистам, рассказывая о жизни преступников…
– Э, батенька мой, – словно со сцены, особым голосом, с присвистом и весь при этом колыхаясь, произнес Днепров, – я стреляный воробей, меня на мякине не проведешь. Женщины – такой народец, что до смерти ищут нечто идеальное. Но имейте в виду…
Что именно ему следовало иметь в виду, Иван Михайлович так и не узнал: вошла Балашова и, не поздоровавшись с Лапшиным, громко и гневно сказала Днепрову:
– Я же вас просила не приходить! Два часа тому назад просила, а вы все-таки пришли…
– Но это не только ваш театр! – воскликнул артист. – Это и мой театр.
И ушел, хлопнув дверью.
– Артист Артистыч! – сказала Балашова. Села и грустно извинилась: – Простите, Иван Михайлович, но знаете – не просто на свете живется, ох как не просто!
– Мне это самое сейчас Днепров заявил, – с невеселой усмешкой сказал Лапшин. – Дескать, не так все просто в жизни.
– Правда? – удивилась Катерина Васильевна.
– Точно. По другому только поводу.
Пока толстый парикмахер с губами, сложенными так, будто он только что выронил соску, прикладывал Балашовой букольки, она говорила, что вставила в роль фразу Катьки-Наполеона.
– Знаете, эту? Помните? «Мы тут, как птицы чайки, плачем и стонем, стонем и плачем». Ничего?
– Очень хорошо.
– И без подтекста. Впрямую. Так она и думает, понимаете? Она себя всерьез считает птицей чайкой. Да?
– Да, – любуясь Катериной Васильевной, ответил Лапшин. – Конечно!
Балашова вздохнула, потом прошлась по уборной и спросила, хорошо ли она выглядит. Глаза у нее были сердитые. Лапшин похвалил жакетку и шляпочку, совершенно такую же, как была на Катьке-Наполеоне, но Катерина Васильевна грустно покачала головой:
– Нет, ничего не поможет, увидите. Скучно мне, печально, и никогда я не научусь говорить про ваши водопроводы.
– Почему про мои? – удивился Лапшин.
– Не знаю! Идите в публику, пора, там полно ваших друзей. Вы утешать не умеете, а я сама себе нынче противна.
Проходя через низкий, набитый народом буфет, Лапшин увидел Баландина с женой, Галю Бочкову с мужем, Побужинского, Криничного и Васю Окошкина с той самой девушкой, которую они с Ханиным встретили тогда на Невском. «Значит, на телефоне Павлик», – подумал Иван Михайлович и пожалел Павлика. Окошкин аккуратно ел песочное пирожное, и, когда Лапшин подошел, у Василия Никандровича сделалось настороженное и опасливое лицо.
– Добрый вечер, Окошкин! – сказал Лапшин.
– Это – товарищ Лапшин! – представил Окошкин Ивана Михайловича, а про девушку сказал: – Товарищ Кучерова.
А она протянула руку и произнесла, мило краснея:
– Лара.
– Скоро начнут, – сказал Лапшин таким тоном, каким никогда не разговаривал с Васькой и каким обычно разговаривают старые друзья в присутствии малознакомых женщин. Тон этот означал, что все прекрасно, любезно и обходительно, и что еще долго можно разговаривать на незначительно-вежливые темы, и что во всем этом нет ровно ничего особенного.
– Приличный театрик, – сказал Васька, – культурненько обтяпано! Мебель стильная, люстрочки ампир.
Они вошли в ложу, и мужчины стоя еще поговорили.
– Ну как? – спросил Баландин у Лапшина. – Принял парад? – И, наклоняясь к своей жене, крупной и белокожей блондинке, пояснил: – Он у нас самый главный насчет артистов. Верно, Иван Михайлович? И переживает, – засмеялся он, – волнуется и переживает. Волнуешься, Иван Михайлович?
– Не особенно, – сказал Лапшин, – но все-таки…
В зале погас свет, и Окошкин, поскрипев стулом, сразу же обнял Ларису.