Один год
Шрифт:
– Понятно. Как вроде каменный. Что ж, не так плохо иногда.
– Ах, я всегда все не так говорю, – быстро зашептала она. – Не в том смысле, что камень, а вот именно скала, гранит. С вами спокойно, и, если видеть и думать, как вы, тогда ничего не страшно, и все имеет свой смысл, и жить всегда есть для чего, и люди хорошие… И на обиды не надо обижаться, и на… впрочем, все это не то, не умею я с вами говорить…
– А разве со мной нужно как-то особенно говорить?
Она совсем смешалась и не нашлась, что ответить. Ответил за нее он
– Это я не раз замечал, что вы мне вроде бы с одного языка на другой переводите или даже громко очень говорите, будто я тугоухий. А я русский, и слух у меня нормальный.
Глаза его твердо смотрели на Балашову, и говорил он будто прощаясь. Она поняла эту особую интонацию, поняла, как ему трудно сейчас, и поняла, что случится, если этот человек решит больше не разговаривать с ней. И, потянув его за рукав, она сказала голосом, исполненным отчаяния, что он не смеет так думать, что все это совсем иначе и что она не понимает, как это произошло, какая-то чепуха, которая затянулась в узел и душит их обоих.
– Почему же чепуха? – ровным голосом возразил Лапшин. – Никакая не чепуха, а просто какие-то сплошные подтексты, которых вы хотя и не любите, но без которых обойтись никак не можете. Двойная жизнь, как в цирке у фокусников двойное дно!
Катерина Васильевна, внезапно побелев, спросила:
– Вы обидеть меня хотите?
– Нисколько! – угрюмо отозвался он. – Надо только, понимаете, чтобы четкость была.
– Это в чем же четкость? – вдруг сбоку спросил Ханин. – Все он обучает тебя, Катерина, да?
– Ох, если бы! – странно пожаловалась Балашова и отвернулась.
Назад ехали молча, одна Патрикеевна ворчала, и Лапшину было жалко и больно оттого, что он сказал нынче. Выболтал все, и теперь кончено, теперь все сам поломал. Как ни было грустно ему заходить к Балашовой, все-таки он заходил часто, и пил чай, и на что-то надеялся, и о чем-то мечтал. А теперь этому всему конец…
Сидя за рулем, на мгновение в водительском зеркальце он увидел Катерину Васильевну: она по-прежнему ела свой миндаль, рот у нее запекся, и лицо было страдающее и замученное.
Ночью Ханин трещал на машинке и спрашивал:
– Ты рад, Иван Михайлович, что я вернулся к тебе в дом? Рад, что старик приехал? Хороший, уютный, симпатичный старичина Ханин, легкий человек, смешливый, душа-парень, рубаха…
И сам себе отвечал:
– Никто старику не рад, всем на старика наплевать, один он, как перст, верно, Патрикеевна?
У Ханина была бессонница. Он стыдился ее и, глотая веронал, говорил, что это от живота. А поздно ночью пожаловался:
– Знаешь, Иван Михайлович, мне эта твоя канитель начинает, право, приедаться. И сам ты измучился, и Катерину мучаешь. Какого тебе еще беса нужно? Чего молчишь, отвечай!
– Я хочу все понимать, – угрюмо ответил Лапшин.
– Что именно?
– Я хочу жениться, – густо и как-то даже нелепо краснея, сказал Иван Михайлович. – Я хочу, чтобы она полностью разобралась в себе. Ты понимаешь, о чем я толкую. Я, Давид, человек грешный, я не весь наружу, но хамство это в отношениях с женщинами мне противно нынче. Наверное, отгулялся…
Ханин смотрел на Лапшина удивленно, моргал под очками. Иван Михайлович сердито стягивал сапоги. Аккуратно поставив их возле кровати, он сильно повел плечами и совсем уныло добавил:
– А кому эти наши откровенности нужны?
– Ты ей прикажи, чтобы она разобралась! – насмешливо посоветовал Ханин. – Вели!
– Иди к черту! – ответил Лапшин.
Как нужно убегать
Весь вечер в понедельник Жмакин пробыл в Управлении. Шатался по темноватым, мрачным коридорам, дремал на скамье в комнате ожидания, перемигивался с Криничным и Бочковым, а потом нечаянно для себя осуществил небольшой подвиг: незнакомая старуха, приподняв вуаль, хотела закурить, вуаль вспыхнула, и Жмакин ловко «погасил» старуху, набросив на ее породистую голову свой пиджак.
– Мерси, – галантно поблагодарила старуха и добавила загадочные слова: – Ко всем моим делам мне не хватало только спалить морду.
Как объяснил позже Жмакину Лапшин, старуху поймали на крупных аферах, – она продавала иностранцам купчие на доходные дома. Но тем не менее Жмакин с ней немного поболтал о превратностях судьбы и о великолепном прошлом титулованной старой дамы.
Уже ночью за Жмакиным пришел Окошкин.
В коридоре они встретили Лапшина. Глаза у Ивана Михайловича хитровато поблескивали, он, видимо, только что побрился, щеки были слегка припудрены, и пахло от него чуть слышно одеколоном. И во всем его облике было нечто торжественное, приподнятое и вместе с тем напряженное.
– Ну? – спросил он, натягивая перчатки и быстро, не оглядываясь, шагая по коридору. – Как самочувствие?
– Нормальное.
– Надумал, чего делать будем?
– Мне утруждаться не приходится, – угрюмо ответил Алексей. – За меня давно большие начальники все думают…
– Ты брось! – велел Лапшин.
Он сел за руль, и они молча поехали.
– Правительственную награду мне будут вручать? – спросил Жмакин.
– Нахальный вопросик…
– Одно из двух. Или обратно в тюрьму, или чего-нибудь особенного, – сказал Жмакин по-одесски. – Мне еще, между прочим, причитается за тушение пожара на лице одной гражданки…
Тут Лапшин рассказал Жмакину суть дела старой дамы, и Жмакин даже восхитился размахом работы старухи.
– Министерская голова! – воскликнул он. – И многих буржуев она обдурила?
– Кое-кого обдурила…
– Это надо же!
– А ты не радуйся! – посоветовал Лапшин. – Тебе о другом думать надо. Сейчас начальство с тобой толковать будет, держись в рамочках, убедительно прошу. – И, неожиданно вздохнув, Иван Михайлович пожаловался: – Устал я с тобой, учти…
– Со мной действительно хлопотно! – подтвердил Жмакин.