Один год
Шрифт:
На площадке лестницы, в самом здании, уже когда они поднялись в лифте, по поводу которого Жмакин не преминул заметить, что это удобный способ сообщения, Лапшин остановился и сказал, сердито глядя на Жмакина.
– Поскромнее только веди себя, Алеха. Говорю как человеку, не просто все с тобой обстоит. Не я решаю, и даже не тот товарищ, с которым будешь говорить.
– Ясно! – произнес Жмакин.
Они пошли молча по коридору – Лапшин впереди, Жмакин сзади. В большой приемной Жмакин сел на край стула. Его вдруг начало подзнабливать, он зевал с дрожью и искоса следил за Лапшиным, читавшим газету. Но и Лапшин
– Товарищ Лапшин!
Глазами показал на тяжелую дверь.
– Ты тут сиди, – шепотом сказал Лапшин, обдернув гимнастерку, и щеголеватой походкой военного, слегка выдвинув вперед одно плечо, пошел к двери и скрылся за портьерой.
Мелко трещали телефонные звонки: адъютант порой брал короткими руками две трубки сразу и разговаривал очень тихо, убедительно и иногда крайне сухо. Жмакин все зевал, потрясаемый какой-то собачьей дрожью. Опять зазвенел звонок. Жмакин взглянул на адъютанта, адъютант сказал: «Идите», и Жмакин пошел к тяжелой, плотно закрытой двери, неверно ступая ослабевшими ногами.
Двери открылись странно легко, и Жмакин очутился в небольшом скромном кабинете. Посредине комнаты, слегка расставив ноги, стоял Лапшин со стаканом чаю в руке и ободряюще улыбался, а возле стола, подперев подбородок руками, читал бумаги в папке невысокий, узковатый в плечах человек. Услышав шаги, человек быстро поднял голову и, обдав Жмакина блеском светлых глаз, спросил, закрывая папку:
– Жмакин?
– Так точно, – по-военному ответил Жмакин и составил ноги каблуками вместе.
Секунду, вероятно, длилось молчание, но эта секунда показалась Жмакину такой огромной, что на протяжении ее он успел весь вспотеть и задохнуться. А начальник все улыбался и смотрел на него с выражением веселого любопытства.
– Ну, садитесь, – сказал он и показал глазами на стул, стоявший совсем рядом с его стулом. Стулья эти стояли так близко один от другого, что, садясь, Жмакин дотронулся своим коленом до колена начальника. Начальник взял закрытую было папку, полистал и спросил у Жмакина:
– Что же вы к нам не пришли, когда вас там травили? Мы бы как-нибудь размотали. Не так уж это и сложно, а, товарищ Лапшин?
– Но и не так уж просто, Алексей Владимирович, – сказал Лапшин.
– Так чего же вы все-таки не пришли? – опять спросил начальник.
– Постеснялся, – тихо сказал Жмакин.
– Постеснялся, – повторил начальник, – ты видел таких стеснительных, Иван Михайлович?
Посмеиваясь, он встал, прошелся по кабинету и, остановившись против Лапшина, начал ему рассказывать тихим голосом что-то, видимо, смешное. Он рассказывал и поглядывал на Жмакина, и Жмакин, встречая прямой и яркий свет его глаз, чувствовал себя все проще и проще в этом кабинете.
– Ну что ж, – кончая разговор с Лапшиным, сказал начальник, – картина у тебя, Иван Михайлович, намечена правильная…
Еще пройдясь по кабинету, он поговорил по телефонам – их было штук семь-восемь, и все разные, – потом почесал ладонью затылок и сел опять возле Жмакина. Лапшин тоже сел и закурил папироску.
– Так что же, Жмакин, погулял, пора и честь знать, – сказал начальник, – верно? Или как?
– Ваше дело хозяйское, – сказал Жмакин и съежился. Он только сейчас начал понимать, что в его судьбе с минуты на минуту должен произойти какой-то страшно важный и решающий перелом.
– Чего же хозяйское, – сказал начальник, – никакое не хозяйское. У нас есть законы, и надо законам подчиняться… Тебя приговорили к заключению, ты бежал, верно?
– Это так, – согласился Жмакин, – бежал… Два раза бегал.
– Пять раз, – сказал Лапшин.
– Виноват, ошибся.
Начальник засмеялся и спросил:
– Как же ты бегал?
– Разные случаи были, – сказал Жмакин, – тут имеется техника довольно развитая. Один раз, например, в пол убежал.
– Как так в пол?
– В вагонный пол. Вагон был не международный, попроще… Мы пропильчик сделали в полу. Так называемый лючок. Значит, на ходу поезда спускаешь туда ноги, руками за край лючка держишься и постепенно опускаешься ровно спиной к шпалам. Но ровно нужно. А то, если перекривишься, что-нибудь оторвет. Башку свободно может оторвать. Ну, так опускаешься, опускаешься, а потом хлоп на шпалы. И лежишь ровненько-ровненько. Ну, конечно, легкие ушибы, это всегда получишь.
– Интересно, – сказал начальник, – я в шестнадцатом году из вагона убойной в окно прыгал. Покалечился.
– Небось не разделись, – сказал Жмакин.
– Не разделся, – несколько виновато сказал начальник. – А надо было раздеваться?
– Ясное дело, – сказал Жмакин, – обязательно надо. Решетка куда была вывернута, внутрь или наружу?
– Внутрь.
– Конечно, крючки получились. Сразу вы и повисли. Раз такое дело, прыгать надо вперед, с ходу, а не с крючка. Хорошенькое дело одетому в окно прыгать. Рассказать – никто не поверит. А вы, между прочим, за что сидели?
– Между прочим, за царя.
Жмакин слегка смутился: вопрос был явно бестактный, но человек, которого Лапшин называл Алексеем Владимировичем, нисколько не обиделся. Он о чем-то думал, перелистывая страницы в папке. Потом отрывисто спросил:
– Кто такой вам, Жмакин, Корчмаренко?
– Отец жены. Между прочим, учтите, я с ней не зарегистрирован, но считаю, между прочим…
Вот привязалось это «между прочим». Вечно к нему привязываются лишние слова.
– А Дормидонтов?
– Товарищ Корчмаренко. И он и Алферыч – члены партии, – облизывая пересохшие губы, сказал Жмакин. Он уже догадывался, что там в папке есть бумаги, подписанные друзьями Корчмаренко. – Петр Игнатьевич человек видный, положительная личность.
– Алферыч, – это, по всей вероятности, Алферов?
Жмакин кивнул головой и для убедительности произнес:
– Точно.
Он едва еще раз не сказал «между прочим», но в последнее мгновение спохватился и только издал коротенькое «мэ».
– Значит, отбывать срок не желаете?
– Нет, – сказал Жмакин, – переутомился. Я за свое хлебнул, сейчас хочу на светлую дорогу жизни выходить и участвовать в строительстве нашего будущего.
Эту довольно-таки книжную фразу он произнес, не обдумав ее заранее и совершенно искренне. Она складывалась в нем все эти длинные, трудные, иногда мучительные дни. И в конце концов как бы впечаталась буквами где-то в его мозгу, а быть может, в душе. И ни Алексей Владимирович, ни Лапшин не удивились этим словам – так просто и даже с какой-то горечью они были сказаны.