Один год
Шрифт:
Закурив, Лапшин и Окошкин вышли на улицу. Зимнее, круто-морозное утро только еще занималось. Машина выскочила из-за угла, кренясь, на полном ходу, развернулась, старый лапшинский шофер Кадников, распахивая дверцу, сказал:
– Ну, красиво брали, Иван Михайлович, ну, орлы у нас ребята…
– Деньги при них?
– Все до копеечки.
– Не сопротивлялись?
– Какое! Бочков ихнему старшему только правую ручку чуток назад завернул.
– Оружие было при них?
– Вот не знаю, не скажу.
Машина, завывая сиреной, уже неслась по Невскому.
– Опять без меня, – сказал Окошкин. –
В комнатах, где работали люди Лапшина, царило приподнятое, даже праздничное настроение, которое всегда возникает в тех случаях, когда давно начатая трудоемкая и кропотливая работа приходит наконец к своему благополучному и, как всегда в бригаде Лапшина, красивому завершению. И Бочков, и Криничный, и Побужинский, и другие работники, молодые и старые, не спавшие всю нынешнюю ночь, наливали себе чай из электрического чайника, закусывали, курили, подталкивали друг друга, вспоминали смешные подробности операции; не скрывая и не стесняясь, рассказывали каждый о каком-то своем крошечном промахе, дразнили молоденького Грибкова, который уронил впопыхах пачку денег, потому что никогда «столько подряд не видел», и все порывались подробно доложить лично Лапшину. А он, гордясь и радуясь на этих своих «орлов», на бесстрашных и чистых сердцами ребят, на свою школу – они же были его учениками, – слушал, стараясь не улыбаться, перекатывая граненый карандаш по толстому стеклу стола, а когда все замолчали, внезапно спросил:
– Оно все так, сделано на совесть, но почему же мне ночью не доложили?
Бочков обдернул на себе жестом старого солдата гимнастерку, подправил сборки на спине за поясом и, глядя Лапшину в глаза, сказал твердо:
– Я виноват, товарищ начальник. Слишком вы уставши вчера были, даже серого цвета, извините. Ну а ввиду того, что на днях с вами совсем нехорошо случилось, я лично принял под свою ответственность решение – вас не беспокоить. Мне даже в санчасти сказали, что после той ночи для вас необходимо месяца два полного покоя, а вы совсем даже не отдохнули.
– За чуткость спасибо, – холодно перебил Лапшин, – но превышать свои полномочия я никому не разрешу. Ясно?
– Ясно.
– Чтобы впредь такие штуки не повторялись. Вы поняли, Бочков?
– Понял.
– Всем принимавшим участие в операции отдыхать до обеда! – приказал Иван Михайлович. – Вопросы есть?
Вопросов не было. Кабинет Лапшина опустел. Только очень бледный почему-то Окошкин стоял рядом с креслом Ивана Михайловича.
– Ты что это, Окошкин? – удивился Лапшин.
Василий проглотил слюну. Даже говорить он не мог.
– Заболел?
– Не заболел! – выдавил из себя Василий.
Утренняя почта лежала непрочитанной слева на лапшинском столе. И нечаянно Окошкин прочитал открытку Жмакина. Прочитал раз, и другой, и третий от начала до конца, читал все то время, пока Лапшин разговаривал со своей бригадой, читал, едва держась на ногах от ужаса, стыда и злобы.
– Иди в санчасть, – велел Лапшин. – Иди, быстро!
– Не пойду, – фальцетом ответил Окошкин, помолчал мгновение, еще более побледнел и решительно подвинул Лапшину открытку. –
Не торопясь Иван Михайлович протер стекла очков, аккуратно заправил дужки за уши и начал читать. Окошкин обошел стол и не сел, а рухнул в кресло. Лапшин читал медленно, деловито, словно это был вовсе не смертный приговор Окошкину, а скучная бумага, допустим, из финчасти.
– Клевета? – как сквозь вату услышал Окошкин.
Василий потряс головой.
– Правда?
Окошкин кивнул.
Вот тут-то и произошло самое удивительное. Вместо того чтобы, побагровев от гнева, закричать на Ваську, посадить его, выгнать вон, вообще покончить с ним как с личностью и гражданином, Иван Михайлович потянулся, снял очки, поглядел на Окошкина долгим взглядом и со вздохом сказал:
– Мальчишка!
– Иван Михайлович! – мгновенно приходя в себя и прижимая руки к груди жестом несколько театральным, и даже в какой-то мере балетным, заговорил Окошкин – Иван Михайлович, я это дело искуплю. Но тут вопрос серьезный. Это девушка, это самое Лариса… – Язык его все еще немножко «сбоил», и «зеленое перышко» он от волнения называл «это». – Она… я женюсь, понимаете? Она мне невеста, я ее как товарища и как человека полюбил…
– Но? – чистосердечно удивился Лапшин. – Верно, полюбил?
– С первого взгляда, слово даю, Иван Михайлович, – вдохновляясь все больше и больше, говорил Окошкин. – Я уж и дома у нее был, с мамашей познакомился, женщина очень культурная, разбирающаяся, беседовали мы…
– Так, так, – кивнул Лапшин. – Ты и мамаше небось про нашу работенку рассказал откровенненько, подробненько. Поделился, какие у нас разработки, поделился, что Побужинский делает, что Бочков, что Криничный, как и на кого Тамаркин показывает, где мы нынче брать будем…
– Иван Михайлович! – взвыл Окошкин.
– Идите, товарищ Окошкин, – сказал Лапшин. – Идите, ваш поступок мы еще разберем и вас накажем по всей строгости. А пока что займитесь делом Самойленко и доложите ваши соображения, как будете поступать в ближайшее время.
Василий Никандрович поднялся.
Ему нарочно дают это гиблое дело для того, чтобы он не справился с ним и чтобы проще было от него навсегда отделаться. Все понятно!
– Иван Михайлович, разрешите? – почти шепотом спросил он.
– Ну, разрешаю.
– Иван Михайлович, я двести двадцать установок сделал с охотниками, сами знаете, тут…
– Две тысячи двести сделаете…
– Но, Иван Михайлович…
– Выполняйте.
Окошкин пошел к двери.
– Кровавая драма! – ужасным, как показалось Васе, голосом произнес Лапшин. – Выстрел из-за угла. Рискуем жизнью…
На подгибающихся ногах Окошкин дошел до двери, немного помедлил, ожидая слов поддержки, и, ничего не дождавшись, долго пил воду из графина в комнате, где стоял его заляпанный чернилами стол. А Иван Михайлович в это самое время, закрыв большими ладонями лицо, беззвучно хохотал, хохотал, утирая слезы, хохотал до колотья в сердце, до полного изнеможения. И когда к нему на допрос привели главаря банды аферистов, пойманных сегодня ночью, знаменитого Мирона Яковлевича Дроздова – старого лапшинского знакомого, тот никак не мог понять, с чего это Лапшин нет-нет да и улыбнется хитро, насмешливо, добродушно.