Один талант
Шрифт:
Вслед за ней Яков Никифорович слушал оперу. Знал места, на которых она, Яна, привычно замирает, напрягается, вытягивает губы в куриную гузку и без всяких лишних прикосновений проникает в Якова Никифоровича, как проникают в него воздух, музыка и неудобство театрального кресла.
Способность идти вслед хорошо помогала не только в жизни, но и в работе. Яков Никифорович всегда легко вписывался в чужие вкусы. Это было нетрудно и интересно. Чужие вкусы делали его своим. Сначала своим парнем, позже своим человеком. А потом все это кончилось. Яков Никифорович не мог точно сказать, что ушло раньше: вкусы или люди, которые были ему важны. Яна говорила, что он просто вырос.
Читать Яша начал у райкомовской жены. Муж ее отбыл на учебу в Москву, в Высшую партийную школу. И было не вполне понятно, вернется ли он за ней или бросит. Бабы говорили, что скорее бросит. Потому что мужик – он везде в дефиците, а вертихвостками такими хоть грэблю гаты. Злорадствовали, что придется ей стирать самой, а лак-то с пальцев и пооблезет, и перманент весь соплей пойдет, а как пудра кончится, возьмет свое веснушка. «Пришла курочка в аптеку и сказала: “Кукареку! Дайте пудры и духов для приманки петухов!”» – кричали ей вслед дети. Бабы дружно смеялись. Мужики хмыкали.
Она – ничего, пожимала плечами только. Привселюдно давала Яше ключ от погреба, где по-прежнему сырели книги. И тайно забирала в дом Лёвку, потихоньку закрывая на окнах белые, крашенные масляной краской ставни…
Из книги «Мужчина и женщина» Яша узнал все про обрезание и про то, что делает Лёвка у райкомовской жены.
О любви, понятное дело, речь не шла. Ответы, предложенные Мопассаном и Стендалем, были немножко нездешними, слишком нарядными, пышными, но все равно стыдными. От них лицо Яши краснело в цвет галстука. Другие ответы – из случайно найденной Библии или из Лермонтова – вообще проходили по иному разряду, наказывая Яшино любопытство обещанием плача, ужаса или изгнания.
Мать узнала быстро. Но к полотенцу не потянулась и пральником не пригрозила. Сказала Лёвке: «Б-бу-будет ребенок – б-б-будешь ж-ж-жениться».
«Я не к ней хожу. Я там раньше жил… Там мое. Мой дом», – ответил Лёвка.
Яша не удивился: уже знал, собрал по кусочкам. И про ту квартиру, что раньше была Лёвкиной, и про книги, которые лежали в погребе, наверное, еще с революции, но потихоньку читались старыми (или бывшими – Яша не знал, как правильно об этом думать) Лёвкиными родителями. И про то, как Лёвкин настоящий отец, доктор, умер от дифтерии, заразившись от больного ребенка. И считалось даже, что ему и всей семье очень повезло. Потому что больницу как раз чистили на предмет разоблачения врагов и их пособников, а Лёвкин родитель и по виду был чужой, и по умности своей лишней – пособник.
Лёвкиной матери… Это Яшей даже в уме произносилось туго. Он искал слова, чтобы разделить, разграничить, но путался и сбивался. Лёвкина другая мать все равно оставалась матерью, только имя ее было нездешним, для местности редким. Ее звали Руфь Моисеевна. По-соседски – Руфа… Лёвкиной матери Руфе, тоже докторице, советовали записать ребенка русским и на всякий случай крестить. Но какое там. «В память, – твердила она. – В память о моем дорогом муже. Только Лев, только Кацман». Была уверена, что мальчик. Две девочки уже были – Берта и Мирра. Только мальчик. Женщина восходит к Богу через мужа. Мужчина – это такое счастье.
Через полгода после смерти доктора он и родился. В тридцать девятом.
Мать приходила к Руфе стирать. На улицу, под сливу. Носила Лёвке хлебушка. Он видел ее и говорил: «Ам-ам-ам». Улыбался.
Когда всех евреев вели к Дурной балке, чтобы убить, бабы высыпали на улицу, стояли вдоль заборов. Любопытствовали, но и выли тихонько. Одно другому не мешало. Смерть – зрелище. Но все-таки бросали в колонну вареную картошку и теплые вещи. Кто посмелее – отдавал в руки. Было еще не холодно, солнце светило ярко, как будто нарисованное в детской книжке. Надеялись даже собрать еще овощей. Картошки поэтому было не жалко. И вещей. Знали, конечно, что бесполезно все. Без всякой надежды на жизнь. Убыток один, если разобраться, дурь, убыток и пропажа. Но люди, покорно идущие туда, куда их гнали фрицы, благодарно улыбались: наверное, думали, что если есть теплые вещи, значит, обязательно будет зима. Минут несколько, но думали…
Берта и Мирра держались за руки. А Лёвка вырывался от Руфы и требовал идти ножками. У забора увидел ту женщину, с хлебушком. Узнал. Закричал радостно: «Ам-ам-ам! Ам-ам-ам».
И все услышали: и полицаи, и фашисты, и бабы… Все услышали. Мать тогда бросилась к колонне и закричала: «С-с-сынок, с-с-сыночек! Т-т-ты к-а-а-к сюда попал?» Еще люди говорили, сказала что-то по-немецки… Что-то про зонт… «Майн зон, майн зон. Кам цу мир. Кам цу мутер».
Ну «кам цу мир» – это все уже знали. Быстро выучили. Мутер, млеко, яйка, ахтунг, швайн… Словарный запас очень пополнился. Очень.
А Руфа толкнула Лёвку к матери.
Другие женщины тоже брали-прятали еврейских детей. Но их выдали потом: по-родственному или по-соседски. Желая добра и справедливости, многие люди выдавали фашистам на растерзание детей и взрослых – чужие кресты, потому что их нести никто не может и не должен.
Лёвке повезло. Почему-то повезло. Конец истории. Край. Обрыв.
Дом как единственное имущество стороны, виновной в ДТП, был опечатан и выставлен на продажу. Яше милостиво разрешили забрать носильные вещи и документы. Пригодилось отцовское – быстро собирать все, что нужно для жизни. Сорок секунд.
Спальный мешок, черное кашемировое пальто, смена белья, паспорт, пенсионное, письма, фотографии, наволочка, мыльно-рыльные… Они были лишними, Яша знал. Мыться и бриться не придется. Из милости или из жалости кормят, моют из любви. Взял еще лекарства, какие нашел. Термос на пол-литра, старинный, китайский, с цветами. Зарядное устройство для телефона. Ему еще было кому звонить.
И зла хватало. Зла хватало на то, чтобы пообещать вернуться, подать апелляцию, попросить помощи у старых друзей.
Несправедливость была вопиющей и выпуклой. Гневными статьями разразились журналисты. Торжественно обещали взять дело на контроль.
Но Яшина беда превратилась в старую новость, едва краска коснулась газетной бумаги. А апелляция была не надеждой, а зарубкой, меткой, до которой нужно было дотерпеть и добраться, чтобы поставить потом какую-то другую метку.
У Яши теперь были дни и ночи. Он старался не упасть в осознание бездомности, отгонял не ужас, а его предчувствие – суднами, которые потихоньку, шаркая, носил выливать в туалет. Не брезговал вообще. Говном не брезговал никогда – ни личным, ни общественным. Только думал теперь не о кирзовых сапогах, а о том, чтобы не узнали Катя и Лёвка. Он звонил им и писал эсэмэски: телефон держал в левой руке, а указательным пальцем правой выбирал буквы. Старался не ошибаться. Хорошенько протирал очки. Запретил себе думать о том, что может свалиться им на голову, потревожить, лишить куска, который и так отрезался не слишком щедро. Катя жила в Норильске, а Лёвка – в Ашдоде. «Только самолетом можно долететь».