Один талант
Шрифт:
«Мама, – сказал Яша, трогая плотную, шершавую, пробитую насквозь клавишами пишущей машинки бумагу. – Мама, мамочка моя…»
Петухи закричали минутой позже. Проспали. В долине лежал туман. Дышал, неторопливо отпуская от земли плотные завитки-сгустки. Облака были сиреневыми, они подбирались к туману на самом горизонте и лениво двигались, пропуская ровные, деловитые очень солнечные лучи. Хотелось жареной картошки. С луком и на подсолнечном масле. Оливковое – хорошо, вкусно. Но подсолнечное можно пить, нюхать, солить, макать в него хлеб. Им можно мазать руки, чтобы кожа была мягкой
Яна любила подсолнечное масло. И теперь, наверное, сердилась на Яшу.
Потому что случилось то, чего она всегда боялась. Двадцать лет их разницы считались почему-то в пользу Яши. Предполагалась любовница, и следы ее обнаруживались на кафедральных заседаниях, в таможнях и командировках, в телефонных звонках с потрескивающим молчанием (это Катя звонила из Норильска. Катя, сестра…). В студентках, конечно, в соседках, в женщинах, идущих по улице и даже сидящих в телевизоре. Все они считались Яшиными.
Мария спала. Он не стал ее тревожить, быстро оделся, накинул пальто. Кашемировое пальто. Не для тепла, для солидности. Потому что решил идти в город. Двенадцать километров. Бризигелла почти как узловая. Вполне преодолимое расстояние для человека, который хочет жареной картошки. И хочет еще удивить ею женщину.
К картошке, конечно, мыслилось сало. Не бекон, не прошутто, а именно сало – с чесноком, крупной солью, широкой прожилкой и мягкой корочкой. Отец говорил – «скорынкой».
Яша шел себе по дороге и улыбался. У него была ясность. Одышка, пот, наверное, тахикардия. И шаг не быстрый, не точный. Но ясность. Такая, какая была только в детстве.
Следователь Орлов спросил у гражданки Белозерской: «Как вы оказались в Туманном?»
Она ответила: «Это длинная история».
На бумаге не было видно ни страха, ни заикания, ни вызова. Может быть, она вздохнула. Может быть, улыбнулась плохой, злой улыбкой. У нее была такая. Для особых – ледяных и подлых – случаев. Для чужих, для совсем чужих людей.
А может быть, улыбнулась хорошей. Детской.
«Родители погибли в Гражданскую, воспитывала тетка по матери, в тридцатом году тетка умерла, семилетку закончила в детском доме города Красногорска, там же осталась работать, хотела поступать в педагогическое училище. Детский дом расформировали в тридцать третьем, провожая младших в новый адрес, подобрала на вокзале двух девочек, которые сидели рядом с мертвой женщиной. В милиции сказали, что отправить их сейчас некуда, нет такой возможности. Предложили забрать себе и оформили справку. На узловой сказали, что в Туманном нужны работницы на стекольный завод, что сразу дают жилье, паек и ясли. Ясли не дали».
Следователь Орлов спросил: «Что вы знаете о расстреле в Дурной балке?» И еще: «Кто выдавал коммунистов и комсомольцев?»
«Евреев тоже выдавали», – сказала гражданка Белозерская.
«Назовите фамилии врагов народа и полицаев, которых вы знаете».
«Я не знаю их фамилий».
«Назовите клички или адреса проживания».
«Я не знаю».
«Вы отказываетесь сотрудничать со следствием?»
Семь следующих строк, набитых нервными, рвущими бумагу клавишами, были аккуратно заклеены. Семь строк – семь полосок, ровных, как солнечные лучи.
А ниже – дата и подписи.
Что-то случилась там. Что-то случилось после грозного вопроса, цена которому – десять лет без права переписки. В лучшем случае десять.
Она улыбнулась? Заплакала? Поправила волосы? Чихнула? Стараясь ответить, задержала губами слово и засмеялась над собой? Или он посчитал ее годы, увидел ямочки на щеках, белую кожу и не увидел хромоты. Удивился? Ужаснулся? Представил всю ее жизнь? Пожалел? Остановился? Остался?
Двадцать три года ему, фронт, много грязи, много крови, много тяжелой работы без просвета. Кого он успел потерять, кого спасти, предать, уничтожить, вынести на себе, чтобы зацепиться за ее улыбку, ее надежду, уверенность почти в том, что все будет правильно и хорошо, потому что пока дышится – всё и живется. И больше не надо ничего.
Двадцать три года ему. Ей двадцать семь.
Сделали ксерокопию. Директриса поставила на нее печать с номером фонда, дела и страниц, которые здесь именовались листами. «Можно еще акты гражданского состояния посмотреть? – спросил Яша. – Справки какие, если есть…»
Запись о браке была. Об усыновлении Лёвки. И Зины с Катей. Об удочерении их и смене фамилии.
Яша был тоже. Рожденный от Никифора и Анны в июле сорок третьего года.
Лёве эти документы помогли мало. Никак не помогли.
Он позвонил ночью, потому что ночной тариф дешевле дневного и потому что ночью подстерегала-наваливалась, наверное, тоска.
«Ты прости меня, дурака старого. Затеял это. Это все из-за меня. Мамка наша… Из-за меня пустила фрица. Жила, сцепив зубы, через стыд свой и позор».
«Она могла его любить…» – хотел сказать Яша, потому что уже знал тогда.
Она могла его любить.
Уходя вслед за Никифором и признавая в Яне Катю-Катюшу, мать часто говорила ей: «Н-н-не было греха. От н-н-начала и д-д-до конца не было греха. Р-р-разные все люди. Х-х-хороший он был…»
Яша слушал это с тревогой и нежностью. Хотел понимать как оправдание Зине, той старой истории, которую по детству своему не заметил.
Хотел понимать и понимал именно так даже тогда, когда мать гладила его по руке и быстро, без заикания говорила немецкие слова. Не «хэндэ хох» это было, не «швайн» и не «ахтунг».
Яша отчетливо различал знакомое «их либэ дих» и частое – «игал вас комт» [1] . Различал и целовал ее осторожно, то в щеку, то в нос. Куда придется. Она улыбалась и вздыхала, как после слез.
1
Все равно, что будет; все равно, что происходит (нем.).
Дверь, состоящая из семи ровных полосок бумаги, была теперь закрыта. Мать как камень, лежащий в основе мироздания. Особенно такого хрупкого, как у Лёвки. Мать как часть всеобщего страдательного залога. Так правильно? Так лучше? Если Лёве так лучше…
К шестидесяти катились Яшины годы. Давно уже выветрился из головы язык, которым мерилась молодая жизнь. И деньги получили не только вкус, но и привкус. Привычный привкус унижения, когда или ты, или тебя.
Майору Онищенко не перепало. Яша свернул бизнес. Сделать это было легко: торговля не производство. Длинный обмен без серьезных обязательств.