Один талант
Шрифт:
Я такой как раз хотел. Вот именно настоящий, а на нем – я потом всем покажу, а никто и не поверит – подписи игроков. Из этого чужого города. От всей футбольной команды и тренера. Мне! А я же только-только научился и в правилах разбираться, и по мячу попадать. Я очень начинающий. Мамин-не-муж об этом не знает. И это хорошо!
Я покраснел. И мамин-не-муж покраснел. А мама сказала:
– Надо говорить «спасибо».
– Не надо! – закричал Котя. – Не надо ему спасибо. Он маму не любит. И меня не любит. И тебя тоже.
– Котя! –
– Я его наручником к батарее пристегну! И варенья дам… – продолжал Котя.
– А варенья зачем? – спросил я. Я, например, не люблю варенье. И тазы, и пенки, и косточки, которые надо вынимать шпилькой. А шпилька – это для волос, а не для косточек. У шпильки ржавый вкус. И вишня после шпильки – ранимая и вся как в крови.
– А он же голодный будет! – сказал Котя.
А мамин-не-муж не оценил Котиного варенья и спросил:
– А ты меня любишь?
– Нет! – закричал Котя. Он честный, хотя и маленький. И это хорошо, что маленьким можно не верить.
– А мама меня любит? – спросил этот.
– Нет! – обрадовался Котя.
– А брат твой?
– Тоже нет. Тебя никто не любит! Уйди!
Вот если, например, посмотреть со стороны. Ну, на все это наше первое сентября…
Я – с мячом, в пиджаке. Галстук у меня – бабочка. Мертвая, конечно. Из ткани. Мама – в сером платье. Щеки – красные. На глазах – очки от солнца. Солнца в этом городе нет. Но очки – хорошо. Потому что никому не видно, плачет мама или только собирается.
Этот, мамин-не-муж, вообще похож на багровый закат. Прямо смотришь и видишь, как он сейчас упадет за море и доставать его будем баграми.
А Котя – рот до ушей. И хоть бы хны.
Со стороны – ничего такого страшного.
Страшное вообще нельзя увидеть со стороны.
– Котя шутит! – сказала мама. – Прекрати! Закрой рот! Бессовестный!
Я подумал, что мама может дать ему по губам. Для тренировки. Но мама просто схватила Котю за руку и дернула. От неожиданности он мог упасть. Но мама держала его крепко. И трясла. В нашем городе говорили: «трусила».
Когда мы ехали в машине, чтобы навсегда остаться в этом холоде и без Кати, я сказал, что меня трусит. А мамин-не-муж засмеялся и пообещал избавить меня от суржика.
Хотя никакого суржика до встречи с ним в нашей семье не было.
– Надо говорить: трясет! Понял?
Я понял.
А Котя закричал на маму:
– Пусти! Мне Оля сказала! Мне Оля сказала, что он нам не муж и он нас не любит! Пусти!
– Он врет! Не слушай его! Очень тебя прошу! – прошептала мама.
– Вечером разберемся, – сказал этот.
– Подожди… – всхлипнула мама.
– Вечером! – повторил он.
Я маминому-не-мужу не нравился. Я был ему «как девочка», «слишком сентиментальный», «сопливый хлюпик» и «в этом возрасте мужика в машине уже не должно укачивать».
Ему со мной было сложно. Я один раз танцевал на утреннике с девочкой, которая мне не нравилась. У меня к ней не шли ноги, не поднимались руки и забывался поклон. Но я был с ней в паре. Нас поставили. И я очень старался, чтобы наша пара была не хуже других.
Этот тоже очень старался. Такой мяч!!! Я бы той девочке ни за что не подарил свой любимый мяч. А он, мамин-не-муж, мне подарил.
Значит, он может быть и Шреком. Добрым. И Котя ему был как-то ближе: «молодец-пацан-боец».
А у меня мяч. А у маминого-не-мужа что? Вовка когда еще родится? Я подумал, что пусть у него будет Котя.
– Он не врет. Оля нам так говорила. Он точно не врет. Он не виноват.
– Все нормально, – сказал мамин-не-муж. – Все нормально.
На маму и Котю он не смотрел. Только на меня. А потом ему позвонили. Он сел в свой «мерседес» и уехал на работу. Давать советы по десять копеек за штуку. А сейчас даже на семечки таких цен нет.
Дома мама сначала молчала и с нами не разговаривала. Потом Котя к ней подлизался с книжкой. А я пошел писать палочки в тетради для домашних работ номер один. В квартире было тихо и грустно. Откуда-то взялась жара. Она стояла. От жары я был весь красный и мокрый.
А Оля позвонила маме и спросила, как все прошло. А мама закричала, что Оля добилась своего, что Оля разрушила ее семью и что теперь она, Оля, может радоваться.
Про Котю сказала и особенно про меня.
Оля бросила трубку. А мама сказала мне: «Как ты мог такое сделать?»
А потом еще Оля перезвонила мне лично и сказала, что я предатель и фашист.
«И Павлик Морозов!» – добавила мама.
А я… Я не знаю, кто такие фашисты и Морозовы.
Когда Оля позвонила в третий раз, мама с ней помирилась. Они простили друг друга и долго плакали прямо в свои мобильные телефоны. А после слез они придумали план.
В этом плане я должен был извиниться перед маминым-не-мужем и сказать, что я все нафантазировал, потому что я люблю врать и смотреть, как другие люди вертятся как ужи на сковородке. Потому что я жестокий эгоист, который выносит на люди придуманные семейные тайны. Потому что я плохой, как мой папа, который женился на дуре-рокерше и совсем потерял совесть.
Чтобы у меня не было другого выхода, мама послала этому эсэмэску, в которой просила у него прощения за меня, уже признавшегося в чудовищной лжи, и сообщала, что он сам убедится, что Оля не могла такого сказать, когда поговорит с ней лично.
«Оля – святая мать и святая бабушка, наша Оля – ангел, ты понимаешь это? – строго спросила меня мама. – И Котя мне только что подтвердил, что это была шутка!»
А я молчал.
Я думал: зачем жарить ужей на сковородке? И почему Олин портрет не висит в церкви, если она святая? А если висит, почему я ее не узнал? Еще я думал о том, что каждый человек должен выбирать, с кем он будет. Это моя Катя так сказала.