Один талант
Шрифт:
Еще она сказала, что это очень трудно – выбирать. Мама и Котя выбрали Олю. Этот, мамин-не-муж, наверное, выбрал маму и Вовчика. Моя Катя – моего папу. Потому что на Таю все-таки надежды мало. А я выбрал Котю, потому что он маленький и его жалко.
А кто-нибудь, например, обязательно выберет меня.
Потому что не выбранных не бывает. Я так думаю.
Мама написала мне бумажку большими печатными буквами. «Уважаемый Эдуард Сергеевич. Простите меня за то, что я вам соврал. Этого больше не повторится. Я обещаю исправиться!»
– Прочитай и выучи
– А нам задали выучить любимое стихотворение. Мне учительница его уже раздала! Вот, – ответил я.
– Пока не исправишь ситуацию, тебя для меня нет! – сказала мама и ушла на кухню.
А я остался в комнате. За синим столом.
У этого, наверное, тоже есть стол. И мама есть. Она должна стать нашей новой бабушкой. Особенно Вовчику. А то у него пока что вообще ни одной нет.
Может быть, этот тоже звонил своей маме? И она ему тоже сказала: «Тебя для меня нет!»
И написала ему печатными буквами, чтобы выучил и сказал: «Уважаемый Андрей Олегович. Не расстраивайтесь, пожалуйста. Этого больше не повторится. Я обещаю».
Уважаемый Андрей Олегович – это я.
А новую бабушку зовут Галя. И ей ничего не стоит выбрать меня, хотя, конечно, лично мы с ней никак не знакомы.
Пересказы
Жена писателя
Валина мама (болит-болит-болит!) жила в двух агрегатных состояниях: в пуговицах и без. Она всегда шилась. В голубое, в «морскую волну», в «бирюзу», в осеннюю траву. Юбка – чуть за колено. Пиджак – обязательно в талию, но чтобы под блузку, под «кружавчики». Пуговицы покупала в командировках и на отдыхе. Волшебные янтарные, с застывшими внутри жуками, или металлические, с чеканным профилем горского князя. Были еще красные, в виде двух вишен. Валя говорил, что больше похоже на жопу макаки-резус. Но тогда он был подростком, ему все было похоже на жопу.
Валина мама работала в отделе кадров горисполкома. Это такая постоянно средняя величина. Уже не в грязи, но еще не в князьях. Голос у нее был как у нашей физкультурницы. На первый-второй рассчитайсь! Стриглась всегда коротко. «Халу» на голове не признавала категорически. Считала ее архитектурным излишеством.
В пуговицах Валина мама была женщиной на все времена. В пуговицах она была строгой и везде уместной. В комиссии ОБХСС на молокозаводе, в рейде санэпидемстанции на рынке, на открытии слета клубов авторской песни.
О ней говорили «харчит людей». Ест значит. О ней говорили, а я собирала-собирала все эти сплетни и слухи, чтобы быть вооруженной в борьбе за надкусанного и едва живого Вальку.
Без пуговиц она сербала, ела руками, смачно отрыгивала, передвигалась по дому в рейтузах в нежный голубой горох (сильно затирались между ногами) и в атласном, тоже шитом, розовом лифчике (все потому что свои).
Это была «жизнь, когда никто не видит».
«Жизнь, когда никто не видит» – это первый Валин текст. Первый успех. Слова, произнесенные со сцены. Такое понимание было в зале, такое единение с этими рейтузами. У каждого в доме жила своя женщина без пуговиц. Просто никто не решался вывести ее на сцену. Свою было жалко. А Валину маму – нет.
Она рухнула в инсульт на пятом году Валиного успеха. Пришла в театр. Валя сам ее пригласил. Сам! Ну как же! Родной город гения. Валя не любил здесь представляться. И брезговал, и чтобы не привыкали. И чтобы не затягивала провинция.
Он и так считался местной достопримечательностью. И каждый таксист, называя его Валентин Михайлович, мог показать наш дом, наш этаж, нашу школу и кружок авиамоделирования, который непонятно зачем существовал на Валины пожертвования.
Валя был как София Ротару. Поэтому он не пел в Ялтинской филармонии по субботам. И по воскресеньям, конечно, тоже.
Спектакль, на котором свекровь рухнула в инсульт, был мозаичный. Склеенный хорошей музыкой и декорациями из трех Валиных книг. Валя выходил на сцену в кепке, потом менял ее на бескозырку, потом – на шапку-ушанку. Он купался в собственных текстах. Тонул, захлебывался, выплывал на мель, в двух местах парил. Возвышался даже. По морю аки посуху. В рецензиях писали: «как Бог». Но разве можно быть Богом только в двух местах?
За пять лет Валя привык к тексту. Слова не давили, не натирали, не душили. Слова были забавными и домашними, как штаны с надутыми коленками.
Рейтузы, пуговицы, история о секретаре горкома, который обращался к согражданам «дети мои». И в ЦК думали, что он хочет выйти из партии в монастырь. А в городе знали: кобель. Такой был знатный кобель, что не врал. Дети – его. Когда секретарский маразм стал крепче, чем партийная дисциплина, дедок взялся составлять списки: когда, с кем и сколько. Попасть в список было выгодно. Но открывалась правда. Учащались случаи домашнего насилия: пенсионеры били пенсионерок. Соседки среднего возраста били друг друга. Задвигалось все, даже квартирная очередь. В приемной толпились женщины с фотографиями разных – от седых до трехкилограммовых – детей. Своих секретарь не бросал. Пристраивал согласно градусу прошедшей любви и пожеланиям отпрысков.
Валя заканчивал этот монолог словами: «Так я попал в МАИ». И натягивал на глаза кепку.
Обычно в этом месте зрители аплодировали. Наши сидели тихо. Поэтому было хорошо слышно, как мой дед встал и сказал: «Ах мудак! Ну мудак!»
Свекровь тоже хотела встать. Но не смогла.
Дед забросил ее на плечо. Кто учил в институте «медицину», знает: есть такой удобный способ носки раненых. При инсульте, конечно, нежелательно, чтобы голова раненого болталась внизу. Но, во-первых, никто ж не знал, что ее хватила кондрашка. Мы с дедом даже не рассчитывали, что она лишится рассудка, дара речи и возможности самостоятельно передвигаться. Думали: обиделась и назло упала в обморок.
Что «во-вторых», я не знаю.
Инсульт был не тяжелый. Молчала и лежала свекровь недолго. Моя злость не успела уступить место жалости. Я с ненавистью мыла ей задницу, полы и варила бульоны.
Возвратилась к нормальной жизни она со словами: «Видишь, как хорошо, что у тебя был выкидыш!»
Фантазии бывшего инженера, а ныне фермера, предъявленные как аргумент в пользу того, что иногда бывает важно не только, кем ты стал, но и кем не стал