Один талант
Шрифт:
Ему еще в юности, кажется, цыганка-дура нагадала большую любовь. Он посмеялся и забыл. Был счастливо женат, бездетен. Для него, выросшего среди многочисленных сестер и братьев, это скорее стало удачей, чем разочарованием. Во всяком случае проблема наследника его беспокоила мало. А для жены его эта легкость была и наказанием, и наградой. Она хотела детей страстно. Но он в эту страсть не вникал.
Он вообще не вникал в страсти.
Почти сорок счастливых лет он пытался делать свое дело. Вкладывал в него все, что мог. Был резок, вспыльчив, плохо сходился с властью.
Напротив. Здесь открылись возможности, о которых он раньше не думал. Появились люди, деньги. Многое оказалось если не легким, то вероятным. Он верил в себя. Он видел себя только в деле. Вопросы времени и ресурсов уже не были такими острыми. У него получалось. Меньше, чем говорили коллеги, но больше, чем он мог рассчитывать.
Нервный и жаждущий результата сейчас и немедленно, он был ленив и спокоен с женой. Она быстро старела, но у них обоих хватало сил на снисходительность и крепкую дружбу. Возможно, жена хотела чего-то большего. Но у него не нашлось: ни для нее, ни для кого-то другого.
А потом явилась эта женщина. И в этом явлении было все, что он считал верхом пошлости: Париж, кафе в квартале Монпарнас, ее духи, ее сумка, ее сбивчивый рассказ о муже, о его бизнесе и детях, которых у нее, кажется, было пятеро.
Все это его не интересовало. Странным же было ощущение тяжести, опустившейся на ноги. Как будто что-то придавило к земле ступни. И у него совсем не осталось сил идти.
Он сказал: «Ноги почему-то отказывают». И засмеялся. Ему на самом деле было смешно. И ситуация, и тетка эта, и ноги без сил. И необыкновенная легкость. Его не смущало несоответствие: там тяжесть, тут легкость. Было понятно: единство и борьба противоположностей. И еще было понятно, что уже все пройдено. И нет ничего впереди. И позади пусто. Только здесь и сейчас.
Он смеялся и видел себя маленьким. Таким, каким не мог бы себе запомниться. Но это было не страшно, а тоже смешно.
Она, эта женщина, смотрела просто. Как будто ничего более естественного, чем старый, лысый, хохочущий в кафе на окраине Парижа мужик, вообще нет на свете. Она, эта женщина, что-то сказала. Что-то хорошее о нем. Но даже если бы и не сказала…
Сразу стало ясно, что многое до нее было пустым и половинчатым. И он сам тоже. Но в один момент стал целым. Это было удивительно, но плохо.
Он пытался все это называть потом разными словами, чтобы испортить. Он говорил «свалилось на голову», говорил «нам этого не нужно», говорил еще, что ненавидит пошлость, а это именно пошло и никак иначе.
Она, эта женщина, соглашалась. Пожимала плечами. Качала головой. И он ловил себя на том, что тоже. Тоже пожимает плечами и тоже качает головой.
Жена сказала ему, что готова уйти. Коллеги предложили «закрыть лавочку»: остановить процесс и дело. Всем и ему самому было очевидно, что паровоз приехал к конечной станции. И дальше пути нет. Поле, бездорожье, безденежье, скорее всего работа на чужого дядю, дети… Пятеро, кажется.
И был момент. Был момент, когда он подумал: «А и черт с ними со всеми. Куплю сапоги, ружье, собаку… Буду жить». И в этом «буду» он, конечно, видел ее, эту женщину. И ей не требовалось ни отдельного глагола, ни местоимения «мы».
И нет, она не была его отражением. Хотя многим так казалось. Но у них была другая формула: она была им, а он был ею. Такое вот мещанство.
Жена советовала ему навестить психиатра. Потому что в сорок лет такие страсти грозят не только распадом семьи, но и распадом личности. Жену было жалко. А себя – нет.
С тех пор как он встретил эту женщину, ему ни разу не пришлось себя пожалеть. Не было необходимости. А когда он с ней расстался, сразу разучился жалеть других.
Расстался. Расстался. Расстался. Потому что…
Жену было жалко. А дело вообще не двигалось с места. И она, эта женщина, ничего не говорила. Ничего не говорила о разводе. О его разводе, о своем. Ничего. Носила фамилию мужа и встречалась с ним, с мужем, на курортах. И вроде бы вообще не собиралась ничего менять.
Он хотел у нее спросить почему. Но испугался.
А она, эта женщина, расставания не приняла. Она как будто точно знала о нем: никуда не денется. И о себе как будто точно знала. Не денется.
И тогда он взял ее в свое дело. И нарочно, нарочно ею рисковал. Посылал в Россию с сомнительными поручениями. Пару раз ее даже «закрывали». Но муж платил, выручал, вывозил, прятал. Муж раздражал.
Он ревновал к мужу мучительно, потому что сам так никогда не смог бы. Ревновал мучительно, но верил без оглядки.
И нарочно держал дистанцию. А ей, этой женщине, было как будто все равно. Она никуда не исчезала, не убегала, не хлопала дверью, не вешалась на шею, не требовала объяснений. Была и была.
Жена плакала по ночам. А он уставал сильно, пил снотворное, но сквозь сон – без вины – слышал: плачет.
«Пройдет, пройдет», – шептал он и гладил жену по седым волосам. Она не соглашалась: «Это никогда не перестает».
И фраза эта его злила. Он знал откуда. Когда-то он учился много и хорошо. Он знал эти Боженькины слова: «долготерпит, милосердствует, не ищет своего, все покрывает, всему верит, всегда надеется…» Он не хотел этих слов и этих сравнений.
Когда жена плакала, он понимал, что удачно избежал ловушки. Что чудом не стал как все, что судьба его – другая. И он почему-то грозил кому-то в потолок.
Но даже когда грозил, знал: был момент. Один раз за всю жизнь. Или вместо жизни. Или просто слабость.
Но он ее победил. Вообще, если разобраться, всех победил, всех в России построил, со всеми посчитался, стал кем собирался стать.
И она, эта женщина, его все-таки бросила. Когда мыслил рационально, он всегда знал, что так и будет. И вот бросила. Умерла.
А момент остался. Только он и остался. Как реальность, данная в ощущениях.
И в этой реальности он думал о том, что был готов дать ей свою фамилию. И тогда, наверное, она легла бы в землю позже, и не под стену, а где-нибудь на деревенском кладбище, под крест, рядом с ним. Владимир Ульянов. Инесса Ульянова.